Страница 14 из 70
Остальные туристы, не скрывая, завидовали нам, и все вместе высоко отзывались о гостеприимстве страны, которую мы покидали.
Я отделался легким испугом.
Вот так я переспал с иностранкой, нажив при этом золотые часы и одев с иголочки всю свою семью.
— У меня как-то из головы не идет Шурик Колоссовский. — Астахов затянулся сигаретой и, округлив губы, пустил дым колечками. — Вот вспомнили нашу молодость, и возник Шурик, а не кто-нибудь другой… Он вроде эмблемы, символа той поры. Вспыхнул яркой звездочкой, всех озарил своим светом и исчез, как бы растаял в небытии. А был ли Шурик? — возникает вопрос. Не плод ли он нашего воображения?
Ты что, шутишь? — недоверчиво хмыкнул Лунин. — Не до шуток, — вздохнул Астахов. — Скорее грустно… Шурик был… Он с тобой, Лунин, два года в одной комнате жил. Это факт. А вот как умер… уж не помню точно… У меня тогда рана открылась, в госпитале провалялся всю весну. Правда, что он повесился?
Повесился Шурик 9 мая, в день Победы. В на шей комнате. Вечером был салют. Все небо над Москвой в ракетах. Ну, мы и выскочили на улицу поглазеть. Вернулся я в комнату — Шурик висит.
Вот чего не пойму, того не пойму, — вскочил с дивана Зуев и, запахнувшись в мохнатую простыню, как в тогу, зашагал по ковру. — С нами учились инвалиды войны. Кто без рук, кто без ног, кто с одним глазом. А учились-то как? Через пень-колоду. Лишь бы сдать. А как за жизнь цеплялись? Никто и не думал покончить с собой.
— Шурик же — король! Красив, умен, одарен, ну, по всем статьям — баловень судьбы. Ему и сталинскую стипендию дали. Значит, в деньгах не нуждался. Не то что мы. Начальство на аркане тащило его вверх. Он — и староста курса, он — и секретарь партбюро. Повсюду, где надо товар лицом показать, совали Колоссовского. А уж о женщинах и говорить не приходится. На его похоронах весь цвет Москвы был, я имею в виду женщин, и рыдали в три ручья, как безутешные вдовы. Чем ему жизнь поперек горла встала? А? Он записки не оставил?
Зуев и Астахов уставились на Лунина, медленными глотками тянувшего пиво из кружки.
— Не оставил. Это я точно знаю. Я первым обнаружил труп. Это уж потом милиция понаехала, начальство галопом прискакало. Комнату опечатали. Меня в другую переселили. Скандал! Чрезвычайное происшествие! Уж больно популярен был Колоссовский. Всем его в пример ставили. Равняйтесь, мол. А тут — повесился! Поди объясни причины, растолкуй народу. Начальство в панике. Похороны запретили. Разговоры и шепотки велено прекратить. Пустили слух, что из-за бабы. Несчастная любовь тому причиной.
— А на самом деле? — нетерпеливо спросил Зуев.
— Как было на самом деле, — ответил Лунин, — только покойник знал, да унес тайну в могилу. Разговоры о бабах — это все туфта. Причина поглубже.
— Шурик прошел всю войну не офицером, а сержантом. В пехоте. В разведке. В офицеры сам не пожелал, нравилось быть солдатом. Четыре медали «За отвагу». Это, если помните, самая почетная медаль была. Ее за красивые глаза не давали. Только за подвиг. Немца живьем захватить. Танк гранатой подорвать. Редко кто до второй медали дотягивал. Заблаговременно попадал в братскую могилу. А Шурик четыре штуки отхватил и жив остался. Это уже чудо. Четыре медали «За отвагу» по нашей армейской шкале ценились больше, чем Золотая звезда Героя Советского Союза.
Как я теперь понимаю, трагедия Шурика была в том, что он всю войну тянул лямку, мечтая, что кончится война и воцарятся на земле мир и справедливость. А реальность оказалась иной. Вся страна в руинах, голод, карточная система, на всех углах инвалиды тянут руку за милостыней. А главное, Сталин так гайки завинтил, что ни вздохнуть, ни охнуть.
Шурику это все было поперек горла. Помню, как-то во хмелю он мне сказал, что у французов есть любопытная поговорка: лучше хорошая война, чем плохой мир. Вот я и полагаю, что плохой мир доконал его. К такой жизни Шурик подладиться не мог. Да, видать, и не хотел. Это было политическое самоубийство.
Все трое задумчиво молчали, но вот Зуев что-то вспомнил, и улыбка развела его толстые губы.
— Саша, — кивнул он Лунину, — а похороны-то ты помнишь? И как мы с тобою влипли?
Лунин наморщил лоб и, вспомнив, тоже улыбнулся в усы.
— Чур, я расскажу, — попросил Зуев! — Сережа не был на похоронах. Вот пусть послушает. Значит, так. Хоронили мы Шурика десятого или одиннадцатого мая. День выдался — настоящая весна. Солнышко в лужах отражается. Небо голубое, ни облачка. Грачи орут как оглашенные. Почки на деревьях лопаются. Так славно, так приятно. Мы же все недавно с войны. Уцелели. И в такой день чувствуешь себя пьяным от счастья.
А тут — похороны. Траур. И хоть близкого друга хоронишь, а никак не в состоянии погрузиться в печаль. Захлестывает биологическая радость жизни.
Да, чуть не забыл. Являться на похороны нам было строжайше воспрещено. И студентам, и преподавателям. А рано утром во дворе больницы собралась огромная толпа. Там были все наши студенты и преподаватели, — консерватория, где Шурик учился параллельно, тоже явилась чуть ли не в полном составе. И женщин красивых как на выставке мод. Венков — не сосчитать. Оркестр настраивает инструменты, что бы грянуть траурный марш, как только вынесут гроб. А гроб-то стоит в морге.
Подъехал автомобиль с открытой платформой, на которую гроб будут ставить.
— Несите покойника.
А кто вынесет Шурика, заранее не договорились. Увидали Лунина. Он, мол, соседом с покойным был по комнате, вот пусть и окажет последнюю "услугу товарищу. Лунин перечить не стал. Меня взял для подмоги, и мы вдвоем, на глазах у замершей толпы, направились вниз по каменным ступеням в подвал.
Должен признать, что мы действительно были в подавленном состоянии. Шурика мы увидели посреди подвала на столе, где прозекторы режут и потрошат трупы, но он уже был одет и уложен в гроб, обитый красной тканью.
Он был так же красив, как и при жизни. Смерть не обезобразила его. Руки сложены на животе, на лацкане пиджака колодки военных наград занимали два ряда.
Нам с Сашей предстояло вынести гроб на свет Божий, к ожидающей толпе. Задача несложная для таких молодцов, какими мы тогда были. И все бы обошлось прекрасно, не оглянись я по сторонам…
Мое внимание привлекла стеклянная банка из-под маринованных грибов. На ней еще виднелся обрывок этикетки. Обычная пол-литровая банка, какими уставлены полки продуктовых магазинов. Банка была заполнена доверху серыми кишками, скрученными жгутом, но это еще полбеды, если б не наклеенная этикетка с четкой надписью: Иванов.
Меня вначале в пот бросило. Кишки в банке принадлежали некоему Иванову, чей труп потрошили здесь до Шурика.
Я толкнул Сашу, и он тоже уставился на банку с кишками.
— Это все, что осталось от бедного Иванова, — сказал я, не думая шутить, а горестно констатируя факт.
Саша Лунин заржал как конь.
— Это все, что осталось от бедного Иванова, — повторял он, хохоча до упаду.
И тогда стал смеяться и я. Мы смеялись вдвоем держась за животы и сгибаясь чуть ли не до цементного пола. На счастье, никто не удосужился заглянуть в подвал: его бы хватила кондрашка. Два идиота хохочут как припадочные посреди морга, рядом с трупом в гробу.
Это был жуткий смех. И прекратить его у нас не было сил. Мы покатывались, мы скулили, мы выли, мы ржали, мы гоготали. Пять минут. И не могли остановиться.
Оба мы при этом сознавали, что, если нас обнаружат хохочущими, последствия даже трудно предугадать. Я умолял Сашу заткнуться, он просил меня, но стоило нам взглянуть друг на друга, и новый взрыв хохота сотрясал своды подвала.
О том, чтобы вынести гроб, не могло быть и речи. Цель была одна: как унести отсюда ноги, не произведя переполоха в траурной толпе. Мы пошли на отчаянный шаг. Впереди — Саша, за ним — я, мы бросились бежать из подвала, закрыв лица руками, словно нас сотрясают рыдания. Так мы выскочили наружу, рассекли ошеломленную толпу и, лишь забежав за угол больничного корпуса, остановились… и перестали смеяться. Из-за угла оркестр грянул похоронный марш. Кто-то другой вместо нас вынес гроб с Шуриком Колоссовским.