Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 143

Это толкование было бы неполным, если бы в него не вошли заключительные слова статьи Дидро о том, что «если бессмертие, рассматриваемое под таким аспектом, есть химера, то химера великих душ»{74}. Химера или нет, однако еще один британский дипломат, на сей раз сэр Джордж Макартни, рассуждал именно об уместности включения императрицы в ряды тех, чье поведение определялось перспективой символического бессмертия, когда сообщал: «…неуемная в создании себе репутации, она притязает на ношение каждого венца, коим только может украсить слава. С неустанным пылом обхаживает она знаменитостей, и каждое ее слово, каждый поступок направлены на обретение бессмертия»{75}. В этом, я беру на себя смелость утверждать, и кроется ключик — ключик XVIII столетия, с помощью которого можно проникнуть в мотивацию множества поступков Екатерины, особенно первой половины ее царствования.

Неудивительно, что представление, именуемое в данной статье символическим бессмертием, было в XVIII веке общим местом, ведь, как подчеркивал Питер Гей, этот век стал свидетелем мощного возрождения интереса к классической античности, особенно к Римской республике. Именно римляне снабдили XVIII век понятием символического бессмертия, информирует нас энциклопедическая статья «Нравственная жизнь». Продолжение жизни в памяти потомков, писал шевалье де Жокур, «было истоком величайших деяний римлян»{76}.[18] Из сочинений Екатерины II мы знаем, что и она разделяла общее восхищение Римской республикой, которая представлялась ей, так сказать, раем на земле. Среди книг, которыми она зачитывалась еще в бытность свою великой княгиней, были «Анналы» Тацита, биография Цицерона, а также «О духе законов» и «Размышления о причинах величия и падения римлян» Монтескье. Однако автором самого удачного портрета самоотверженного законодателя, обретшего бессмертие, был Плутарх. Из его «Жизнеописаний» Екатерина вывела представление о своей собственной потенциальной роли в истории — представление, подкреплявшееся интеллектуальной атмосферой ее времени и наиболее эффективно популяризованное авторами статей «Энциклопедии», цитированных выше. Одной из характеристик героя в понимании Плутарха была республиканская добродетель, присущая некоторым его персонажам даже после того, как республика сменилась империей. Абсолютная монархиня Екатерина Великая была непреклонна в своем убеждении, что она — республиканка в классическом смысле слова{77}.

Поэт и художник не нуждаются в хронистах для увековечивания их деяний: их работы говорят сами за себя. Но кто воспоет государственного деятеля? А точнее, кто оценит деяния Екатерины и вынесет благоприятный вердикт ее притязаниям на символическое бессмертие? Эта задача выпала на долю писателей: ведь без них, как отметил Фридрих II, «невозможно обрести сколь-нибудь продолжительную славу»{78}. Роль, которую этот взгляд на историю отводил писателям, прекрасно соответствовала тому, что думали о себе они сами. Дидро настаивал, что литераторы — единственные законные судьи всем, кто претендует на бессмертие. Потомки, обещал он, согласятся с их вердиктом. Множество мудрых правителей, предостерегал он, кануло в Лету за неимением писателей, способных их воспеть{79}. Это предупреждение он повторил в другой статье «Энциклопедии» под зловещим заголовком «Забвение»{80}. Однако Екатерина искала не любых писателей, а философов — выразителей мнения образованной публики. И не всякий философ годился ей в певцы, но лишь те из них, кто были склонны положительно оценить ее усилия — продолжать реформы в России: Дидро, Мармонтель, Жокур и особенно Вольтер. Последнему, самому неутомимому пропагандисту античных добродетелей, она писала добродушно, но откровенно: «Что до меня касается, я не желала бы поставлена быть в число тех, кого столь долго люди боготворили, ни от кого другого, кроме вас и достойных друзей ваших»{81}. Соответственно, именно от Вольтера и его коллег ожидала императрица подтверждения правильности выбранного ею пути, а также и сопутствующих заверений в том, что они инициируют процесс ее прославления — прелюдии к бессмертию[19].

Разумеется, некоторые из них откажут императрице в возможности обессмертить свое имя: не потому, что не одобряют предпринимаемые ею меры, но просто потому, что она всего лишь женщина. Согласно распространенному в XVIII веке мнению, влечение к славе и бессмертию — эксклюзивная прерогатива сильного пола. Из-за своей предположительно более хрупкой конституции женщины скорее удовольствуются тщеславием, чем настоящей славой[20]. Вольтер не разделял этого мнения. Не соглашался он и со своими коллегами Руссо, Мабли, Рейналем и Кондильяком, критиковавшими любую попытку модернизировать Россию посредством заимствования западноевропейских традиций и институтов и утверждавшими к тому же, что подобные меры создадут не хороших европейцев, а лишь плохих русских. Вольтер с симпатией относился к программе действий Екатерины, особенно потому, что был склонен преувеличивать стерильность допетровского прошлого, плодотворность петровских реформ и решимость императрицы активно продолжать реформы. По его мнению, Екатерина была Семирамидой — не Мессалиной.

Вольтер тем более был склонен преувеличивать желание императрицы завершить трансформацию России еще и по той причине, что Екатерина нужна была ему ровно в той же мере, в какой он нужен был ей. Для Вольтера, разочарованного и в Людовике XV, и в Фридрихе II, Екатерина была последним из правителей, кого он мог прославлять как своего приверженца. Он умер в полной уверенности, что она справится с относительно несложными требованиями, которые он ей предъявлял, и таким образом обретет искомое бессмертие.

Философу не было нужды выискивать для подражания образец величия в античности. Прекрасно подходящий идеал был прямо под рукой: Генрих IV, так удачно для Екатерины прозванный Великим. В самые сложные моменты Екатерина любила думать о себе как об «истинной жене Генриха IV» — это прозвище было предложено ей Дидро{82}. Ей, конечно же, польстило, а возможно, показалось предзнаменованием предсказание скульптора Этьена Фальконе (обращенное изначально к Дидро, но предусмотрительно пересказанное последним императрице) о том, что «те люди, кои родятся чрез несколько веков, будут взирать на нее как мы на Генриха IV… Правосудие веков опускается лишь на могилы»{83}. А кто завершил увековечивание Генриха IV, начатое Гардуэном де Перефиксом и его «Историей короля Генриха Великого»? Не кто иной, как Вольтер, своей эпической «Генриадой». Впечатление, произведенное этим сочинением на императрицу, было столь велико, что она вновь и вновь обращалась к нему за уроками и советами, и особенно часто в разгар Французской революции{84}.[21] Разве не было у нее оснований полагать, что Вольтер и ее опишет в том же духе? Конечно были.

Один из немногих философов, поощрявших французскую монархию в ее борьбе с парламентами, Вольтер ничего не имел против абсолютизма до тех пор, пока тот избегал произвола. Если же где-то, как в России, деспотизм одерживал верх, то Вольтер просил лишь о том, чтобы абсолютизм подчинялся закону. Отсюда его энтузиазм по получении французского перевода «Наказа» Уложенной комиссии: «Посему будьте уверены, что в потомстве имя Ваше более всех будет прославлено»{85}. Точно так же соответствовало его ожиданиям и решение императрицы «уважать веру, но никак не давать ей влияния на государственные дела»{86}. Конфискация ею церковных имений порадовала его безмерно, равно как и политика религиозной толерантности, о которой было объявлено менее чем через год после восшествии на престол{87}. Отмена пыток при ведении судебного следствия, еще один из проектов Вольтера, была заявлена в «Наказе» Екатерины и более или менее строго соблюдалась на практике, невзирая на оппозицию со стороны значительной части дворянства. Учитывая умеренность политических требований Вольтера, у него не было никаких оснований подозревать, что императрица не сможет им соответствовать.

18





Это понятие, разумеется, никуда не исчезло с падением Римской империи: оно возродилось в эпоху Ренессанса (помимо прочих его разделял и Макиавелли) и продолжило свое существование вплоть до эпохи Просвещения. В данном случае важно то, что писатели XVIII века прослеживали родословную понятия символического бессмертия именно от римлян.

19

На деле императрица вознегодовала, ознакомившись с памфлетом под названием «Eloge historique de Catherine II, Imperatrice de Russie» (London, 1776), потому что содержавшиеся в нем похвалы были явно преувеличены и не основаны ни на каких фактах. См. ее сочинение «Monument de mon amour propre»: [Екатерина II.] Сочинения Императрицы Екатерины II на основании подлинных рукописей и с объяснительными примечаниями академика А.Н. Пыпина. СПб.: Императорская Академия наук, 1907. Т. XII: Автобиографические записки. С. 662. Из тех же соображений она изъяла все похвалы себе из посвящения новиковской «Древней российской вивлиофики», черновик которой автор послал ей на одобрение. См.: Письма Сумарокова, Щербатова и Новикова // Летописи русской литературы и древности / Ред. Н. Тихонравов. М., 1862. Т. IV. Ч. III («Смесь»). С. 40–41. (Рус. пер. цит. по: [Екатерина II.] Памятник моему самолюбию (1781?) // [Она же.] Записки императрицы Екатерины II. СПб., 1907. С. 671. — Прим. науч. ред.)

20

Представление о том, что женщины по слабости природы своей не способны домогаться славы, вероятно, лучше всего выражено поэтом начала XVIII века Эдуардом Юнгом в пятой из цикла его сатир «Любовь к славе всеобщая страсть». См.: The poetical Works of Edward Young. Boston, 1844. Vol. II. P. 122. См.рус. пер.: |Юнг Э.] Юнговы сатиры или Любовь к славе всеобщая страсть. СПб., 1782. (Примеч. науч. ред.)

21

Императрица настолько почитала «Генриаду», что в 1777 г. повелела перевести ее на русский язык (Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века. 1725–1800. М., 1962. Т. 1. № 1096), предположительно, чтобы напомнить своим подданным о различиях между тем, как успешно справлялся с кризисом Генрих IV и как в сходной ситуации опозорился Людовик XVI. «История» Перефикса также была переведена и опубликована в это время, возможно, из тех же соображений: Сводный каталог. Т. 2. М., 1964. № 5197. См. также: Bartlett R.P. Henri IV, Catherine II and Voltaire // SGECR Newsletter. 1981. No. 9. P. 41–50.