Страница 37 из 153
— Знаете, наш отче сам просился в эшелон… Даже дважды. Не пустили его.
— Кто? — не понял поначалу Адриан.
Врач пожал плечами:
— Да церковные власти, что над ним… Владыка не позволил, что ли, — я в их иерархии не очень разбираюсь… Первый раз в тридцать девятом, при первых большевиках еще — тогда и сам высокопреосвященный Шептицкий хотел на муки идти, своей смертью будто бы нас всех выкупить, только Папа ему не позволил… На нашего Ярослава тогда это подействовало, можете себе представить: если самому Шептицкому нельзя, то где уже тут простому священнику… А во второй раз вроде у кого-то из этих… стигматиков наших спрашивал, перед самым уходом немцев. Когда стигматик был в экстазе, будто в транс такой впадал, говорил чужими голосами, то ему вопросы задавали — про родных, про без вести пропавших, ну и про дела разные тоже… Говорят, даже из Провода приходили за советом. Я тогда еще был студентом, относился к этому скептически, думал, я самый умный, знаете, молодо-зелено… Это уже потом навидался такого, что никакими неврозами, ни гипнозами не объяснить, — почему, к примеру, раненый с газовой гангреной должен бы до утра умереть, а не умирает? Врач — это, видите ли, всего лишь орудие… Инструмент в руках Божиих. Вот только инструмент этот должен быть исправным — не подводить, да? — подняв наконец голову, он жалобно улыбнулся, на мгновение став похожим лицом на череп, нарисованный на пузырьке с сулемой, и сразу стало заметно, как он измучен — не однодневной, а застарелой, хронической усталостью, от которой, однажды выспавшись, не избавишься; смерть Явора, видимо, ударила его еще и как свидетельство его собственной «несправности», а Адриан понятия не имел, что ему сказать, тут была какая-то незнаемая область, где непричастному лучше помолчать. Вмешалась Рахель:
— Его просто поздно принесли, Орко. Если б хоть днем раньше…
— Мы тоже замешкались, — ответил Орко довольно резко — и повернулся к Адриану, словно тот теперь был главной обвинительной инстанцией: — А что я могу, если у нас даже анализа крови нет возможности сделать, я ведь даже не знаю, когда у него начался пиемический процесс! Все делаем вслепую, вы бы посмотрели, как наши девчата сидят и сывороткой из-под скисшего молока хлопцам раны промокают — чтоб опухоль спала, и можно было увидеть, что там делается!.. И никто еще у меня не умирал!.. — выпалил в сердцах — и замолк: смутился. И напрасно, подумал Адриан, потому что на похвальбу это походило менее всего. И вдруг Адриан оторопел: Рахель, подступив, молча гладила Орко по голове — так хозяин успокаивает норовистого жеребенка: тихо, шеня, тихо — ша, как говорила сама Рахель… Орко прикрыл глаза, вбирая в себя ее прикосновение. Неужели между ними что-то есть, подумал Адриан со странным холодком досады в груди, — но, в конце концов, почему бы и нет, это было бы вполне понятно, только как же он раньше ничего не замечал? Машинально оглянулся, не желая быть единственным свидетелем этой неожиданной интимности, но хлопцы уже уснули — или просто лежали измученные, без охоты встревать в офицерский разговор; вконец растерявшись, он брякнул бестактно (Карый сказал бы: как здрасте среди ночи!):
— Так что же там вышло со стигматиком-то?..
Можно было подумать, что этим напоминанием он призывает врача к порядку. Тем не менее Рахель не отстранилась — и дальше стояла над Орко, держа свою руку у него на затылке. Может, это у них только терапия такая, для успокоения нервов? И неожиданно Адриану остро захотелось, чтоб она и ему тоже положила на голову руку, — он словно физически ощутил у себя на темени ее прикосновение, и по коже побежали мурашки…
— Да ничего не вышло. — Орко с трудом открыл покрасневшие глаза, судорожно сморгнул. — Рассказывал, что и спрашивать ничего не пришлось, — только вошел, тот уже знал, что отче наш надумал, когда придут большевики, опять проситься в тюремный эшелон, и сказал ему: выбрось из головы, твое место здесь. Вот тогда наш отче наконец смирился — и пошел в УПА, капелланом… Ну а нам как раз на руку вышло, разве нет? — Он снова попробовал сложить в улыбку потрескавшиеся губы. — Все-таки, согласитесь, лучше, что он тут с нами, а не где-то в Сибири… Прошу прощения, мне не следовало вам этого говорить…
— Хорошо, если в эшелоне есть священник.
Это сказала Рахель — словно мягко в чем-то укорила, и Орко смутился, засуетился руками по столешнице и начал поспешно, как старательный ученик, сворачивать еще раз уже сложенный вчетверо клочок бумаги… Адриан смотрел на неё, словно впервые видя. Стояла, безвольно уронив руки вдоль туловища, выставив всю себя напоказ, а произнесённые ею слова в это время продолжали неловко висеть в воздухе — как оставленная без пожатия рука. Что, собственно, она хотела этим сказать — и кому?
Ему стало жарко. Слышал в ушах шум собственной крови. Стояла перед ним и блестела своими чёрными выпуклыми глазищами-перстнями, и он оголодавшими ноздрями ловил её запах — парной, молочно-коровий, кисловато-творожный, бродильный, немыслимый… Запах женщины с гладкой кожей и горячим телом — со всеми его складками и пахучими закутками. О Господи.
— Рахелюшку нам отбили от немецкого еще эшелона, — донесся до него обескураженный голос Орко: голос пытался втиснуться между ним и ею, заткать, заглушить их своими ненужными пояснениями, вернуть назад, но было уже поздно — об этом сказал мужчине взгляд женщины. Застывший, открытый настежь взгляд, как распахнутые ворота, — он забыл, что женщина может так смотреть. Fort comme la mort[17]. К черту. К черту la mort, ее оскаленную гнилую рожу, — он живой, он и забыл, что можно быть таким живым. Жизнь распирала его невыносимым натиском, пульсировала в паху, в кончиках пальцев, что криком кричали о прикосновении к гладкой, лишь руку протяни, коже. К черту — он не умрет, никогда. Не сейчас.
Что-то в нем сдвинулось, щёлкнул замок — то, что за минуту до этого показалось бы диким, невообразимым, почти кощунственным, теперь предстало как единственно возможный ход событий, изначально устремленных именно к этой точке, начиная от его ранения: смерть Романа, смерть Явора, крыивки, и облавы, и бесконечные людские эшелоны, сотни километров горя и слез — вчера на запад, ныне на восток, — и пылающая высоко в ночном небе сосна, и треск женских волос, вьющихся на висках, и сопротивление, до последнего, что бы там нас ни ожидало впереди, — все внезапно слилось воедино с бешеной, нестерпимой, как яркий свет дня после темного бункера, интенсивностью, обожгло до боли в груди страшной и непобедимой силой голой жизни — голой, как электрический шнур без изоленты, как женское тело под суконной юбкой и советской «гимнастеркой» (видел мелкие жесткие завитки у ее ушей, видел сквозь лягушачью рубаху ее плечи, ее груди, и откуда-то помнил их — туго обмотанные белой простыней, забрызганной красным: во время операции?.. но он же был тогда без сознания…), — ее тело пахло так, как и должно пахнуть тело женщины, предназначенной тебе, и больше никому. Все было так, как и должно, потому что по-другому быть не могло.
Он поднялся — держась за ее взгляд, как за канат.
— Могу я предложить вам свою помощь?..
— Да мы уже всё закончили, — ответил Орко, которого никто не спрашивал; в его голосе звенела обида, но это уже не имело никакого значения. Ничего больше не имело значения. Не отводя взгляда, она медленно провела оживающими руками по бедрам: поправила юбку. Словно вручила ему себя одним этим движением.
«Спать, спать», — вспомнил он ее ночной голос…
И было уже безразлично, что дождь прекратился и что Орко остался в крыивке, потому как при луне не мог возвращаться один в село, и безразлично было, на самом ли деле Орко заснул, вправду ли спят все остальные, — когда две бесшумные тени, одна за другой, выскользнули в коридор — в темноте ее тело излучало жар, который казался видимым, а бедра над перетянутыми резинкой чулками были гладкими, как только что очищенная от кожы рыбина, только горячая, — сквозь приоткрытую крышку люка во всю грудь хлынул напоенный влагой воздух, и беспощадный лунный свет затопил ступени, ведущие наверх, — только здесь она, часто дыша, повернулась к нему лицом, и он поспешно, почти грубо вдавил ее в необтесанный деревянный сруб, не успев даже обрадоваться ее встречной готовности, — это было так, словно она ждала его давно, весь свой век, и заранее приняла удобные для него формы, чтобы вмиг облечь его, как перчатка, жадно и ненасытно вхлипнуть его в себя, всеми отверстиями и порами сразу, в пульсирующее огненное ущелье, так что он мгновенно, не успев опомниться, оказался внутри, только всхрапнул, подавляя стон, — и сразу все кончилось… Видел в лунном свете ее лицо с прикрытыми веками и закушенной нижней губой и не чувствовал больше ничего, кроме досадной мокроты и желания вытереться. И стыда, да, стыда тоже — как тогда, когда гимназистом впервые пошел с товарищами в бордель и тоже пролился едва ли не сразу, после нескольких неловких, почти болезненных спазмов, а девка, повернув голову, насмешливо смотрела на него через плечо одним глазом, как курица, сквозь крашенные хной жиденькие пряди, свисающие вдоль щек: но цо, малы, юж залатвёни?.. Тогда тоже было точно такое же чувство пустоты: и это всё?.. В груди напомнила о себе знакомая боль, и он всполошился и отпустил ее ноги: курва мама, выискался герой-любовник!.. Калека недоделанный, тьфу. Еще мгновение — и почувствовал бы к ней неприязнь, как к той рыжей девке. Имел любку, и вторую, да еще тринадцать — четыре девки, две жидовки, молодиц пятнадцать… Всё, дорогуша. Язда назад.
17
Fort comme la mort — сильна как смерть (фр.).