Страница 2 из 2
Митька завернул норку и вместе с запиской повесил на высокую палку на устье Майгушаши. Камнем висела на душе эта проклятая норка, и понимая, что не стоит она таких переживаний, он чем больше старался о ней не думать, тем сильнее думал. Вернувшись из дальних избушек и выйдя на связь, он узнал, что дед, недовольный охотой, как раз в то утро убежал вниз к соседу-охотнику из Имбатска, откуда его через две недели вывезли вертолетом. "Значит до деревни теперь", - с досадой подумал Митька, которого бросало в жар при мысли, что вот уже больше месяца дядя Толя считает его мелким вором. Ловя в прицел белку, с цепким топотком взмывшую по стволу листвени, или подходя к припорошенному, висящему в царском великолепии ворса, соболю, он уже не радовался, а чувствовал только одно - что, как топор в сучкастой листвяжной чурке, все глубже увязает в этой дурацкой истории.
В деревне выяснилось, что уже дома дядю Толю хватил инфаркт и что он больнице в Туруханске. Прилетел он перед Новым годом неморозным, серым деньком, и Митька, выждав сутки, пришел к нему, прихватив оснятую и оправленную норку. Дядя Толя с пергаментно-желтым лицом, на котором темно выделялись подстриженные усы, лежал под красным стеганым одеялом, выпростав руку с плоскими пальцами и фиолетовым еще в тайге ушибленным ногтем. "Ну, ты как, дедка?" - спросил Митька, порывисто сжав эту тяжелую, холодную, как рыбина, руку. "Парень, тязево, - сипло ответил дядя Толя и, переведя дыханье, кивнул сквозь стену, - Анисей-то, гляди, как закатало". И будто продолжая находиться где-то вне своего отказавшего тела, рассказал, как его прихватило ("колотье так и хлестат"), и как врач сказал после:" - Хоросо, сто ты не зырный, ну не толстый, в смысле, а то бы крыска". Митька, внимательно кивая, выслушал, а потом вытащил из кармана норку и принялся объяснять:"- Дяа Толь. Короче, кобель, козлина, у тебя нагрезил...", но дядя Толя не дослушал и только сделал лежащей на одеяле рукой-рыбиной слабый и далекий отпускающий жест... А когда Митька выходил на улицу, вытирая шершавым рукавом глаза, там уже вовсю разворачивало на север, расползались облака, открывая нежно-синее окно, на фоне которого торопливо неслись последние дымные нити какой-то другой близкой облачности, и на душе тоже легко и свободно было, будто движением дяди Толиной руки отпустилась не только эта злополучная норка, а все грехи его жизни.
Летом дядя Толя привез из Красноярска Галю, аккуратную и вежливо-осторожную пожилую женщину, с которой познакомился в больнице и которую не приняла только дочь Афимья, а все остальные говорили, что, конечно, поторопился дедка, но Феня, "две-над-цать лет" разбитая пролежала, а ему тоже пожить охота.
Вернувшись, дед в тот же день, организовав мужиков, стремительно стащил лодку с уже привинченным мотором, заправленным бачком и уложенным в ящик самоловом. Митька рыбачил с ним рядом и, высматривая самолов, видел, как билась у деда под бортом, вздымая брызги, рыбина. Полчаса спустя дядя Толя поднесся к берегу, из мешка торчали два хвоста и вдоль лодки, судорожно приоткрывая жабры, литым бревном лежал огромный осетер. Под осень дядю Толю свалил второй инфаркт.
Из больницы его привезли на "Лермонтове", под руки вели на угор, откуда с пристальным участием глядел народ. На полпути дядя Толя сел на камень и долго отдыхал, глядя в пустоту потухшими глазами. Недели через три он засобирался с Галей в Красноярск - уезжать.
Вечером за два дня до теплохода он с аппетитом поел, а потом его вдруг вырвало. После укола дядя Толя сидел на табуреточке, сын и дочь поддерживали его за руки. Срывающимся голосом он крикнул "так зыть хочу!" и заплакал, а через час умер, так никуда и не уехав, и наши бабы говорили:" -Феня не пустила".