Страница 54 из 95
Скрутив цыгарку, он подсел к дверям, скривил губы в какое-то подобие усмешки и проговорил:
-- Изругал меня поп-то, будь он неладен. "Смутьян, говорит, вероотступник, соцалист... В тебя черт, говорит, вселяет пакостные мысли..." Я ведь, как пришел, сейчас ему все начистоту, по-божьи... Еще как-то назвал, не помню уж... Я ему -- свое, а он -- свое, ногами топает, думает, я его испугался... "Палку, говорит, на тебя надо хорошую",-- а я ему: "Кого бить-то, поглядели бы! Вы, батюшка, лучше вникните в мои слова, мы с вами сговоримся, у нас с вами одна забота!.." К-куды, тебе! Закусил удила, слюною брызжет... "Так тебе, кричит, и надо, что тебя всего изуродовало..." За вас же, мол... Я тоже из сердцов стал выходить... "Врешь, брат, не из-за меня, а из-за господа бога!.. На всю жизнь заметил тебя, шельму!.. Умничать больше не будешь". Эх!..-- Махнув рукой, Галкин отвернулся к стене.-- Зверье какое-то, тигры лютые!.. Куда с такими приткнешься?
VII
Рождество прошло незаметно. Дошли вести о сдаче Порт-Артура, о поражениях под Ляояном; все отнеслись к этому равнодушно: пили, гуляли, работали. Молодежь устраивала игрища, катанье на салазках, вечеринки. Затевались свадьбы. Все -- как всегда.
И, несмотря на все это, как будто все что-то смутно предчувствовали. Часто в мелочах, в незначительных событиях, словах,-- там, где меньше всего можно было подозревать что-либо,-- невольно бросалась в глаза эта печать нового настроения деревни: не то какой-то торжественности, не то безнадежности, тоски.
Все время мы с Галкиным присматривались к людям, толковали, как умели, намечая для себя наиболее подходящих. Для обоих ясно представлялось, что по-старому больше жить нельзя.
Соберутся ли, бывало, мужики играть в карты или на посиделки, солдат непременно притащится, выглядит, вынюхает и по малейшему поводу начинает свое. Чаще всего его просили рассказать о японце. Невиданные в наших краях порядки врага, о которых Прохор был наслышан, восхищали слушателей. "Кабы нам, робята, этак!" -- Они настаивали на подробностях, а маньчжурец, по темноте привирая, весь горел от воодушевления.
-- Не так, братцы, и у них спервоначалу было. Вы вот слушайте-ка!..
С умилением рассказывал где-то слышанные или читанные отрывки из французской революции, Людовика величал "микадой". "А у немцев, скажет, еще лучше случай вышел!" И плетет им о Гарибальди, еще о чем-нибудь, что втемяшится в голову.
В своих беседах Галкин не ограничивался Осташковым: не раз и не два, под предлогом увидеть своих товарищей убогих, он пробирался в соседние деревни, где с той же жадностью прислушивались к его речам.
-- Идет, милачок, наше дело, очень даже подвигается, -- счастливо ухмылялся он.-- Весна бы, чума ее возьми, скорее приходила, тогда легче орудовать, а то дороги плохи, холодно... Уж я теперь поработаю во славу божию -- всего себя положу на святое дело!.. У тебя в Зазубрине клюет? Ходил туда?
-- Ничего, идет ладно.
-- Ну, вот! Ну, вот! Старайся, браток, не сиди сложа руки: превеликий нам грех будет перед господом богом, если умолчим,-- превеликий страшный грех!..
Побывав раза три у "милого человека" -- Ильи Микитича Лопатина из Захаровки, Прохор за последние дни возлюбил упоминать при разговоре -- к месту и не к месту -- имя божие.
-- Он меня пришиб, миленок, до самого нутра разумной речью от писания!
Вообще от своего нового приятеля Галкин был в неописуемом восторге.
-- Такие люди, друг, на редкость хороши,-- говорил он о Лопатине,-- из тысячи один бывает.-- Подумав, добавлял:-- Нет, из меллиона.
Когда людей накопилось достаточно, маньчжурец сказал мне:
-- Давай, дружок, просеем.
Достав с божницы карандаш и лист бумаги, он называл мне по именам всех, кто думает о жизни так же, как и мы, а я записывал. Насчитали двадцать человек.
-- В два месяца!.. Ты слышишь, ай нет?
Схватив меня за волосы, стал неистово драть.
-- Постой, ты что -- драться? С ума ты спятил!..-- закричал я от боли.
-- Молчи!.. Только два месяца!.. Голубчик мой!.. А что у нас через два года-то будет, а? Ванюша, милый ты мой товарищ!..
Он крепко обхватил меня за шею, поцеловал и заплакал. Я тоже не удержался от слез.
-- Вот ты какая клячуга! -- набросился солдат на Настюшку, которая, сидя возле нас, весело улыбалась.-- Смеешься, пострели тебя горой!
Она залилась еще пуще.
-- Разревелись, демоны, просватали вас, что ли?
Мы посмотрели друг на друга и тоже расхохотались.
-- Гляди-ка, Ваня, гляди-ка, -- не унималась девушка,-- как у него нос-то покраснел!.. Ах ты, уродец хроменький! -- Она обняла брата.-- То ругается, то плачет, то смеется!..
Эта ласка совсем растрогала приятеля. Он по-детски смеялся, тормошил меня и Настю, крича во все горло:
-- Жива душа народная!.. Аминь, рассыпься!.. Завтра же пойду к Илье Микитичу!..
Из двадцати человек мы выбрали десять наиболее разумных, надежных, работящих и решили устроить в Новый год наше первое товарищеское собрание.
Когда я уходил поздним вечером от Галкина, Настя вышла затворить за мной двери.
-- Хороший человек твой брат, Настюша,-- сказал я девушке.
-- И ты, Ваня, хороший,-- застенчиво ответила она.
-- Ты -- тоже хорошая,-- сказал я ей.
VIII
Новый год. В празднично прибранной избе на столе, покрытом свежей скатертью, ворчит самовар. Около него расписные чайные чашки, фунтовая связка бубликов рядом с ломтями горячего черного хлеба. На деревянной тарелке мелко нарезанное свиное сало. День солнечный. По выбеленным бревенчатым стенам, по кружевам полотенец, украшающим передний угол, по бокам чистого самовара прыгают зайчики. Серый кот, подняв мягкую лапу, зорко следит за ними.
В кутнике сидят: Петя-шахтер, Колоухий, Сашка Ботач, Ефим Овечкин, "Князь" -- наши с солдатом надежные приятели. Ждем Пашу Штундиста и Рылова.
Колоухий -- высокий сгорбленный мужик лет сорока, сухой, чахоточный, говорит низким басом; когда волнуется, на скулах его сквозь блекло-русую бородку, спускающуюся вниз растрепанной мочкой, выступает яркий румянец. До сих пор, несмотря на болезнь, он силен, вспыльчив, но умеет сдерживаться. Очень беден.
Сашка Богач -- широкобородый, голубоглазый мужик среднего достатка, с необыкновенно доброй, застенчивой улыбкой. Одет чисто, опрятно.
Ефим Овечкин и "Князь" -- молодожены, ходят на заработки, оба хорошо грамотны.
Галкин сияет. Напротив него на низкой скамеечке сидит его милый друг -- Илья Лопатин из Захаровки, высокий сухожилый мужик с прямым длинным носом, маленькой черной бородкой острячком, в белых валенках и казинетовой коротайке. Нервно перебирая тонкими пальцами смушковую шапку, он говорит, впиваясь глазами в собеседника:
-- Разве ты не видишь, что кругом делается?..
-- Как не вижу? Знамо дело, вижу,-- отвечает Галкин.
-- Жутко глаза открывать на белый свет!..
На коленях у него карманное евангелие в красном захватанном переплете.
Жмурясь на солнце, Колоухий согласно кивает головою. Богач щекочет у кота за ухом и улыбается. Прохор, искоса поглядывая на перешептывающихся "Князя" и Овечкина, завивает на палец клочки отросшей редкой бороды и счастливо ежится, когда ему что-нибудь в словах Лопатина особенно нравится.
-- Ты слышишь, как земля стонет? Надо слушать. Она защиты у нас просит... А мы, поджав хвосты, блудливыми псами по ней шляемся!.. Боимся подать голос. Кто же, окромя нас, защитит ее?
Илья Микитич до тридцати трех лет ходил в Одессу на заработки, познакомился там с евангелистами, принял их веру и с тех пор, четвертый год, ведет непрерывную борьбу с мужиками-однодеревенцами, полицией и попами. Чем больше его травили, тем сердце его разгоралось ярче. Из тихого мужика, склонного к домовничеству, к разведению породистой птицы, хороших лошадей, к уединенному спасению своей души, через два-три года, после того как дом его сожгли, пару лошадей изувечили, после публичного предания его попом анафеме,-- он стал ярым врагом зла, беззакония, лжи, жестокости, народной слепоты, хамства.