Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 95

   Каганец по-прежнему мерцал и тени прыгали, и бились мухи. Два сверчка, один из-под заслонки, а другой еще откуда-то, как пьяные, орали на всю избу песни то согласно, то вразброд...

   Мать поглядела на закисавшие на шестке хлебы, напилась квасу и, шепча что-то под нос, опустилась на коленки у стола.

   Пропели вторые петухи. На конце деревни, между Драловкой и Завернихой, ночной сторож бил в железную доску. Выли собаки.

   -- Батюшка!.. Желанный!.. Отча наш, жи если на небеси, воля твоя, царство твое, ласковый мой, пожалей нас, ради бога! -- громко зашептала мать, глядя на иконы и неуклюже складывая потрескавшиеся пальцы для креста. Голос ее тороплив, сух и срывается... -- Пожалей детишек малых, голубеночек!.. -- Мать смотрит на меня; глаза ее блестят. -- Дожить бы, когда подрастут они, освоятся с нуждой, привыкнут к бедности, чтоб не заглохли безо времени... Поставь их на ноги, мой милый... Хлеб наш насущный подай нам... Помяни родителей во царствии твоем...

   Мать смотрит на руки.

   -- Ондрея... Катерину -- отца с матерью... стариковых -- Онисью с Лаврентием... ребятишек наших... -- Она задумывается и считает по пальцам: -- Акимушку, Назара, Устю, Митеньку... -- И хрипит сквозь слезы: -- Двоих... забыла... Помяни их так, ты знаешь... Дай им радость на том свете -- в рай пошли их, в пресветлое местечко, в ра-ай!..

   Она прижимает к груди руки, вытягивает шею, подается вперед и бормочет глухо, с болью:

   -- Прогневали мы тебя, спаситель, не взыщи, пожалей нас -- больше не к кому приткнуться... Одолела бедность, за что ни возьмись -- нужда, раззор... Корова вот решилась... На все нужны деньги, а у нас их нету, свечек тоже нету и ладану нету... Прости!.. Обожди до новины, страдалец наш... Тебя ведь тоже злые люди мучили... В ладонь-то гвозди, ну-ко!.. Казанская божья матушка!. Святитель Миколай!..

   По лицу ее ползут скупые, еле видные слезы. Оно дергается, словно слезы эти жгут лицо, как пламя, выедают старые, опухшие глаза... А губы все шепчут, все шепчут... Голова трясется и падает на грудь, руки непроизвольно хватаются за ворот рубашки, который как будто начинает душить... И не крестится уж... Стоит, вся вытянувшись, на коленях, а по щекам -- слезы, слезы... В рот лезут, капают на землю... И мутные такие -- как смола, накипевшая на сердце...

   Когда я проснулся, мать топила печку. В окнах золотилось утро. Сестра умывалась над лоханью. Около нее крутилась радостная Муха, наша собачонка. Было еще рано. По избе клубился едкий дым от конского навоза, которым топили печку, на столе дрались цыплята.

   -- Мама, я пойду к обедне, -- обернулась Мотя.

   -- Ну дык что ж, ступай, -- сказала мать.

   К Мухе из-под голобца подкрался желтенький котенок, посмотрел на всех, утерся лапой, раздул хвост и прыгнул к ней на спину. Муха взвизгнула и бросилась под стол. Перепуганный котенок тоже подскочил, как будто наступил на раскаленное железо, потом вцепился в печной столб и, как по лестнице, забрался на макушку, к потолку. Дым застлал его, котенок начал фыркать.

   -- Где вы нового котенка взяли? -- спросил я, смеясь.

   -- Ты проснулся? -- улыбнулась мать, бросая ухват и подходя ко мне. -- Вставай, уже давно телят прогнали... Отец никак за рыбой побежал -- уху будем хлебать для праздника.

   -- Котенка-то?.. -- спросила Мотя. -- Ему ногу отдавила кованая лошадь.

   -- Она скоро полну избу натаскает всякой дряни,-- перебила мать. -- Ребятишки его мучили, она возьми -- ударь какого-то за эту пакость, а ее срамили на всю улицу... Он, правда, весе-еленький, игру-ун, -- переменила мать голос. -- Ишь фырчит, кобель борзой!.. Давала ему есть-то?

   -- Хлебушка дала, -- сказала Мотя, утираясь.

   -- Третьеводни выскочил на двор, паршивец, -- распевала мать, гремя посудой, -- да и в стаюшку, к мерину, а он ему ногу отдавил... Уж так-то жалко, так-то жалко!.. А того, Фролку дымчатого, -- яйца стал он таскать, так старик пришиб... Длинный вырос без тебя-то, уши вострые, глаза большие, такой окаянный -- чисто смерть!..

   Ловя одним ухом материну болтовню, я слежу из-под платка за Мотей, и мне кажется, что с марта месяца, с тех пор, когда отец отвез меня в работники к Шаврову, прошло не два с малым месяца, а много-много лет, и за это время сестра выросла и возмужала. Передо мною стояла не та Мотя, которую я привык с раннего детства, несмотря на разницу в наших годах, считать своей ровней-другом, бил, смеялся и передразнивал, вместе плакал над писанием и пел молитвы, а сильная, высокая, золотоголовая девушка, широкоплечая, с высокой грудью, загорелым лицом и мускулистыми руками. Мне только теперь пришло в голову, что вот уж сколько лет сестра косила и пахала, как мужчина, ни на шаг не отставая от отца, возила навоз, молотила так, что только цеп бухал и перегибалась надвое солома... Вспомнились слова и вздохи матери, смотревшей на ее работу:



   -- Эх, Матрена, кабы парень ты была -- вечная бы нам помога!.. Вечная!..

   И я дивился, глядя на нее. Почему-то прежде всего бросился в глаза мне взгляд сестры: не то еще больше суровый, не то -- вдумчивый, таящий в себе нечто, ей одной понятное и близкое, взгляд -- уже не детский, а много, больно переживший.

   -- Мотя, -- прошептал я, -- как ты выросла за это время!.. Мама, погляди-ка: ведь она уже невеста!..

   Сестра тихо улыбнулась.

   -- Невеста без места, -- проворчала мать. -- Девятнадцать годов... Придет пора -- поневоле заневестишься...

   Разговор смутил Мотю.

   -- Я пойду... На свечки нету?

   -- Нету, дитятко.

   Вот сестра застучала "котами" в сенях, потом на крыльце мимо окна промелькнула бордовая кофта и серый платок ее.

   -- Подымайся, Ваня, нежиться нам привыкать нельзя, -- сказала мать. -- Телу свое время отдавай, а остальное береги, а то намаешься на свете.

   Я умылся, достал с полки книжку.

   -- Вот не хуже тебя, -- продолжала мать, кивая на раскрытые двери, в которые вышла сестра, -- как праздник, так и торчит, как прыщ, так и торчит. Люди отдыхают, а она свое: за книжку эту самую, за ижицу... -- Мать даже подалась от печки шага на два ко мне, говоря: -- Ну, чего она глядит в пустое место, бабье ль это дело?.. Эх, Матренушка-Матрена!..

   Из дальнейшей воркотни старухи я узнал, что сестра читала без меня не только в праздник, но и в будни, вечером, после работы. Чтобы не баталиться с отцом, она на собственные сбережения купила маленькую лампу и не жгла "чужого" керосина. Стала чаще и дольше молиться. Еще больше стала молчалива и тиха. Подруги и парни не любили ее: звали книжницей, монашкой, попадьей, смеялись над нею, а сестра отмалчивалась. Теперь вот пристрастилась к церковному пению и не пропускала ни одной обедни, если позволяло время.

   -- Мука, детка, с нею, -- жаловалась мать. -- Ну-ко-ся -- людей пугается, подумать надо! Хоть клещами за язык тяни!.. Над нею ж и куражится последняя онуча, на смех подымает... Как на улице -- крепится, виду не дает, а придет домой -- пятна на щеках-то, губы все искусаны, трясется, как кликуша... А чего бы? Подошла, поговорила, не слиняет, спела песенку, на игрище сходила: дело молодое, девичье, веселое, а ей книжки да воянгили дались... Эх, девка, девка!.. Мне же... Не могу же я смотреть, когда она такая! -- закричала мать. -- Во мне нутро горит от слез!..

   Отворились двери.

   -- Вот-та!.. -- Отец вытряхнул на стол десятков восемь живых пескарей. -- Ну, и благодать нынче денек!.. Проснулся?.. Чисти рыбу...

   На столе пыхтел и брызгал самовар. Пахучие сине-золотистые кольца махорки, которую курит отец, сидя у стола, качаются и тают. За окном содомят ребятишки. В путнике, завесившись платком, сестра надевает будничное платье. Пришла она из церкви радостная, светлая, прозрачная, с мягкою улыбкою и теплыми, бездонными глазами.

   -- Какая проповедь-то ныне говорилась? -- кричит мать.

   -- Чтоб в мире жить и слушаться священство; -- отвечает Мотя.