Страница 26 из 47
Раньше, бывало, придешь к ним — Алексей Иванович или совсем тебя не заметит, или, в крайнем случае, спросит:
— Что скажешь?
На такой вопрос всегда отвечать трудно, тем более взрослому человеку, поэтому молчишь. И он молчит, отвернется. Как будто рассердился на тебя, а за что — убей, не знаешь. А тут вечером прихожу, он читает газету. Не успел я поздороваться, он повернулся и говорит:
— Похоронил мать?
— Похоронил, дядя Леша.
— Значит, теперь сирота?
— Сирота, дядя Леша.
Алексей Иванович набил желтой ваты в мундштук папиросы, неторопливо прикурил и опять спрашивает:
— Чем ты теперь займешься?
— Совсем не знаю…
— Хм… Не знаешь? Тебе тринадцать с лихвой. А раньше с десяти лет знали, что делать. Работали! На фабрике работали. Как там у поэта Некрасова… «Плачь детей», что ли? «Колесо гудит, гудит, гудит…» Надо думать, по карманам шарить начнешь?
Такой уж у Алексея Ивановича характер. Умеет он задавать вопросы, на которые подумаешь, как ответить.
— Почему я буду по карманам шарить?
— Чудак! В твои годы и к плохому, и к хорошему одинаково тянет… Вот и скажи, кто за тобой приглядывать будет? Дядя?
— Не возьму в толк: почему за мной должны приглядывать? Может, я грудной ребенок?
— Ты сопляк! Мальчишка! — внезапно рассердился Алексей Иванович. — Не научился еще разговаривать со старшими. Передай сестре, возьму я ее в цех. На хорошее место, где мать работала. Учиться-то уж она, наверно, не будет?
— Хорошо, дядя Леша, передам.
Но он не слышит, продолжает читать газету. Это правильно. Ему надо всего много знать, он начальник цеха. Он стал начальником в войну. Тогда на фабрике мало мужчин работало: воевали. А он демобилизовался раньше, после ранения. Теперь все в цехе подчиняются Алексею Ивановичу, даже дядя Ваня Филосопов, а он много старше и до войны еще был помощником мастера.
— Ты все здесь? — спрашивает Алексей Иванович. — Я сказал, что Анатолий придет не скоро.
Ничего такого Алексей Иванович не говорил… Вообще он немного странный.
Я слышал, как однажды он наказал на работе бабушку Анну. Она только пришла на смену, не успела еще за станок стать — видит, идет по цеху Алексей Иванович, сердитый! Бабушка Анна вежливо поздоровалась, а он молчит. Провел пальцем по станку и спрашивает:
— Кто за вас станок чистить будет?
— Я от сменщицы такой приняла, — простецки ответила бабушка Анна.
Тут он и пошел. Сколько вам говорить, что половина браку от грязи! И почему нарушаете установленный порядок, дескать, выговора вам не хватает?!
Ни за что ни про что испортил бабушке Анне настроение и скрылся в своей конторке.
Минут через двадцать появился снова. Посмотрел, как бабушка Анна ловко работает, виновато кашлянул.
— Не обращайте, — говорит, — внимания на мои давешние слова. Погорячился я и, видно, напрасно.
Бабушке Анне промолчать бы — хватит и того, что он осторожно извинился перед ней, а она ему:
— Да как же не обращать-то, родимый мой! Ты же меня при всех облаял!
На этот раз Алексей Иванович уже не шагом, а почти бегом в свою конторку. Сел и написал приказ: за плохое содержание оборудования поставить бабушке Анне на вид.
Все читают, сочувствуют, а бабушка Анна только руками разводит.
Вот тебе и дядя Леша! Никак не ожидаешь, какую он штуку выкинет.
— До свиданья, дядя Леша!
— Путь счастливый!
Но едва я успел повернуться — в дверях сам Толька, волочет за собой санки. Ясно, что катался с горы: все пальто вывозил в снегу. Толька самый толстый в нашем классе. Ребята смеются над ним, но он не обижается: привык. Говорит, что сам не знает почему, а каждую неделю прибавляет в весе. Раз мы взвешивались с ним в бане. За неделю он прибавил полкилограмма. Ему все советуют заниматься гимнастикой и кататься на лыжах. Но вместо лыж он катается на санках.
— Ты ко мне, значит? — отдышавшись, спросил Толька. — Это хорошо, что зашел. Поговорить надо.
Я поинтересовался, о чем он хочет говорить со мной, тем более, что днем вместе в школе были.
— Пойдем провожу, там узнаешь.
Мы вышли на улицу. Было уже совсем темно. Только у трамвайной остановки на большом доме играла огнями пожарная реклама: «Уходя, гаси свет» — и на фабричной трубе тускло светилась лампочка.
Вечерами здесь все затихает. Кончается в клубе последний сеанс, засыпают крепким сном рабочие, пришедшие со смены. Расцвеченными кубиками выглядят разбросанные в беспорядке дома.
— У тебя родственники есть? — спросил Толька.
Он прекрасно знал, что у меня, кроме двух сестер, других родственников нет, спрашивал просто так.
— Раз никого нет, тебе надо проситься в детский дом. Все так говорят. А то избалуешься, в тюрьму попадешь. И Таньку отдайте. Больше вам никак нельзя, потому что вы теперь круглые сироты. Если бы отец был, тогда туда-сюда. И мачехи хорошие бывают. Совсем не ругаются. Женился бы на другой… В детский дом я к тебе буду заходить, — пообещал он. — Каждый день.
— Тебя, Толька, не пустят, не полагается.
— Тогда ты ко мне будешь приходить.
— Меня тоже не пустят.
Толька замолчал растерянно.
— Сбежишь, — неуверенно предположил он.
— Может, сбегу.
— Жаль, не война сейчас, — опять начал он. — Кабы война, в армию можно… сыном полка. Я бы и то пошел. Читал книгу про сына полка? И обут, и одет, и сахаром кормят. Совсем неплохо.
Войны нет. Нет и папы. Он пришел в самом конце войны, после ранения. Сначала все лежал с перерывами в госпитале, потом решился на сложную операцию и умер. Таня тогда только родилась, мама говорила, что папа ее и не видел.
— Школу закончишь, пойдешь на фабрику, — успокоил Толька. — Рабочие требуются… Хочешь, и я с тобой вместе пойду?
Мы долго еще с ним говорили в том же духе. Наговорившись досыта, стали прощаться…
— Приходи к нам чаще, — сказал Толька. — Папа о тебе все спрашивает. Боится, что ты теперь обязательно избалуешься.
Мне показалось, что и Толька этого же боится, хотя и не представляет, как я вдруг избалуюсь.
Когда я вернулся домой, там еще не спали. За столом сидели Вера, бабушка Анна и дядя Ваня Филосопов. На блюдечке перед дядей Ваней лежала гора окурков. Вера тискала ладошками виски; волосы у нее развились, но она не замечала. Она была красивая и странно напоминала кого-то знакомого, очень близкого. Я перевел взгляд на стену и вздрогнул. Там висела мамина увеличенная карточка. Помню, мы еще говорили, что на карточке мама вышла моложе и почти не похожей на себя. А она тогда засмеялась и сказала, что фотограф нарочно сделал ее красивой. Вера сейчас мне показалась мамой, какой она была на карточке, и от этого стало и хорошо, и больно.
— Как же я их отдам… Что вы! — тихо говорила Вера. — Как-нибудь проживем…
Увидев меня, она замялась и покраснела. Я понял, что и они тоже обсуждают, как нам жить дальше. Видно, уж так заведено, чтобы все заботились о сиротах. Знала бы мама… Она все сокрушалась: «Пропадете вы без меня!» И захочешь пропасть — ничего не получится: не дадут.
Дядя Ваня долго откашливался, хотел что-то сказать и робел…
— Я извиняюсь, — выговорил наконец он. — Хорошая женщина была Катерина, жить бы да жить. А судьба вон как распорядилась…
— Все там будем, — вздохнула бабушка Анна.
Дядя Ваня придавил к блюдечку папиросу, проследил за синей струйкой дыма, сказал убежденно:
— Техникум надо кончать, Вера Анатольевна. На фабрику успеешь прийти. Да и у станка оно… сами понимаете…
Он так и не досказал, что понимает Вера. Протер измятым носовым платком единственное стекло в очках и запоздало добавил:
— Я извиняюсь.
Прав Иван Матвеевич, — вмешалась бабушка Анна. — Я могу сболтнуть лишнее… старая! Он не такой, зря не скажет. Отдай, Верочка, ребят. В детском доме им хорошо будет. Глядишь, Сему к специальности пристроят. Когда на ноги встанешь — обратно домой выхлопочешь. И им радость, что сестра ученая. Молодежь жизни не понимает, а мы, всего изведавши, знаем, что к чему. Правильно он говорит: неученым все помыкают, все над тобой начальники…