Страница 3 из 205
Пробовал философствовать и Петька. Раз, на голой, как палка, дороге, когда этап отдыхал после дневного перехода, он встретил бродягу, сновавшего между деревнями за милостыней. Повесив на клюку котомку, нищий опустился рядом с Петькой. Он поделился с ним хлебными крошками, а Петька солью, которая была их крупнее. Еду жевали вместе с мыслями. "Вот галка летит, попробуй, приземли ее... - чесал до плеши затылок Петька. - Мир сам по себе, а человек сам..." В ответ бродяга кинул свою палку и перешиб птице крыло. С тех пор Петька понял, что его речи скликают неудачи, а счастье убегает от них, как от бубенцов прокаженного...
Встречались они всего раз. Стояла осень, ржавчина крыла деревья, но в погожие дни солнце еще съедало тени. Петька, куражась, привез из города гармониста, который знал все песни "наперечет", и, запуская глаза в стакан, третий день горланил на завалинке. "Эй, святоша..." - обнимая бутылку, окрикнул он проходившего за оградой Иегудиила и, хлопнув калиткой, полез целоваться. Ему хотелось рассказать, что в Сибири, далекой и холодной, как луна, слез не хватает, как денег, и там, если кто-то плачет, то остальные смеются, хотелось пожаловаться на судьбу, горькую, как водка, и, быть может, найти утешение в прошлом, когда они стояли под яблоней, рвали дичку и видели перед собой длинную-предлинную дорогу...
Но вместо этого подковырнул: "Значит, ждешь воздаяния..." В церковь Петька давно не ходил, а из Закона Божьего усвоил только, что в пятницу нельзя смеяться, чтобы в воскресенье не плакать, и что Иоанна Предтечу зарезали, как петуха, кукарекавшего раньше рассвета. Но над Страшным Судом смеялся: чай, не хуже Сибири. В глубине он был уверен, что мир встречает, как сиротский дом, ведет через дом казенный, а провожает богадельней...
Не получив отпора, Петька озлобился. "Уж лучше синица в руке..." - подняв бутылку к бровям, икнул он.
"С синицей в руке не поймать журавля в небе..."
А потом, старой телегой, загромыхала гражданская война, и в деревню пришли враги. Они так долго воевали, что уже и сами не знали "красные" они или "белые", посерев от пыли трущихся об их шинели дорог. Вначале они расстреливали и рубили, а потом, жалея патроны и, затупив сабли, стали отводить на лесопилку и давить досками. Их начальник, с усами, как крылья летучей мыши, и взглядом, как клинок, выбрал для постоя самый худой, покосившийся дом и судил, перевернув бочку, словно говоря: "Не ждите от меня доброты, все вокруг и так валится..." В молодости он был актером, и одно время его имя гремело, пока не затерялось эхом в горах, оставив на его душе разочарование и безмерную усталость. С тех пор, забыв настоящее, он носил свое театральное имя, и пачкал его кровью, как мясник фартук. Пафнутий Филат был младше своих подчиненных, но по утрам у него хрустели суставы, а от сырости ломило кости...
И он был привязан к своему времени, как стрелка в часах...
Чистили всех, и всех под одну гребенку. На допросе Петька косился на колени с повернутым в его сторону револьвером. Играя желваками, Филат поднял предохранитель. "Бывает, и палка выстрелит", - мелко перекрестился Петька. Пламя над свечой заплеталось в косичку, по углам плясали тени, и казалось, что в их паутине развалился черт. Перевернув пистолет курком вверх, Филат почесал рукояткой подбородок. "А когда ты коней в эскадроне воровал, не боялся?" Земля ушла из-под Петькиных ног, защищаясь, он вскинул руки. "Врешь, - пригладил слюной брови Филат, - ты их еще, как цыган, надувал через камыш..." В сенях кособочилось зеркало, и, мелькнув в нем, Петька вдруг заметил своей смерти глаза, как ночь...
А потом вернулось детство, его заперли в тот же сарай, сквозь бревна которого мир представлялся таинственным и жутким. Он вытянул руку, и она утонула в темноте. А вместе с ней стал проваливаться и Петька. В углу ворочалась тишина, которую он не слышал, ему хотелось закричать от ужаса, покрывшись гусиной кожей, он часто задышал, и слюна сквозь щербатые зубы стала липнуть к стене...
А на утро пришел черед Иегудиила. Филат горбился над умывальником, фыркая как кот. "Так это ты называл мои прокламации мертвечиной?" Иегудиил растерялся: "Буквы, как телега, что положить, то и несут..." Он прятался за слова, но жить ему оставалось пол абзаца...
Привели свидетелей, и Филат поднял на них глаза с красной паутиной. "Он, он, - запричитал юродивый, окончательно съевший свои губы, и вытянул мизинец, - говорил: слово живо, пока летит..." Филат побагровел и, смывая пятна, плеснул воды, которая вернулась в раковину красной. "Эх, Расея... - зажмурился он. - На твою долю выпало столько боли, что рай должен стать русскоязычным..."
"И ад тоже..." - хмыкнул кто-то внутри.
И его глаза сверкнули безумием. Он резко взмахнул пятерней и схватил скакавшего по воздуху комара. "Чем звенит?" - зажав в кулаке, поднес его к уху Иегудиила. Тот смутился. "Кровью... - отвернувшись к окну, прошептал Филат. - Жизнь не знает иной отгадки, а смерть молчит..."
И сделал жест, которым отправлял в райские сады...
Иегудиил хотел сказать проповедь, но выдавил из себя лишь: "Мы пришли из света и уйдем в свет, а на земле нас испытывают в любви..." Филат вздохнул. "Твои слова, как бараний тулуп, - греют, но мешают рукам... Как же тогда убивать?" Он пристально посмотрел на Иегудиила. "А помиловать не могу... У вечности нет щек - ни правой, ни левой..."
Покатую крышу долбил дождь. Слушая его дробь, они молчали об одном и том же, и, как и всем людям перед смертью, им казалось, что они не повзрослели...
Петька дрожал, как осиновый лист, и эту дрожь принес на лесопилку. Вокруг грудились деревенские, радовавшиеся, что еще поживут, что их срок оплатили чужие смерти, и от этого их глаза делались, как у кроликов, а лица - страшнее их самих. Петька проклинал белый свет, который встретил его, как сироту, а провожал, как бродягу. "Вот и все, - думал он, и перед ним промелькнула вся его жизнь, которая, уткнувшись в дощатый забор, остановилась у ворот лесопилки. "Из пустоты в пустоту..." - кричал ветер; "из немоты в немоту", - стучал дождь; а из ночи глядели мутные глаза Филата...
И Петьке передалось их безразличие, его больше не колотил озноб. "Каждый привязан к своему времени, - смирился он, - а мое - вышло..." Пахло опилками, и он равнодушно смотрел на валившиеся крестом доски, которые все прибывали и прибывали...
"Ошибаешься, - донесся сквозь шум голос Иегудиила, - скоро мы опять будем собирать яблоки, только в них не будет косточек..." Случается, и сломанные часы показывают правильное время, бывает, и устами заблудших глаголет истина, а за одну мысль прощается семь смертных грехов. Петька уже покрылся занозами, как дикобраз... "А вдруг, - корчась от боли, подумал он, - вдруг он прав..."
И тут, у стены смерти, его мир распахнулся, как окно...
* * *
- Каждый из нас уже жил на этом свете, - втолковывает свою мысль Лешка-Замполит разбитному малому, что играется длинным тонким ножом, пропуская его между пальцев. - И был ты в какой-то из жизней своих не гвардии разведчик ВДВ, не диверсант, и уж не гроза африканского буша и других теплых мест, а вор-щипач. По сути, делам и мыслям - мелкий карманник, неведающий какого он рода и не желающий знать, что от семени его будет.
- А в рыло? - спрашивает Петька-Казак.
И все, кто присутствует, понимают - что даст. Обязательно, если только его напарник не расфасует мысль таким "панталоном", что не стыдно будет и на себя примерить.
Двадцать лет достаточный срок, чтобы притерлось и то, что не притирается, чтобы разучиться обижаться всерьез на сказанное. Слово - шелуха, дело - все. Первые дни выговаривались за весь год. Работа предполагала высокую культуру молчания, и только здесь - среди своих - можно было высказаться обо всем, заодно приглядываясь друг к другу - кто как изменился. В иной год пяти минут достаточно понять, что прежний, а случалось, замечали тени. Не расспрашивали - захочет сам все скажет. А не расскажет, так ему с тем и жить. Но все реже кто-то светился свежим шрамом на теле и душе - грубом свидетельстве, что где-то "облажался".