Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 10



…но есть другое: ты трезвеешь от головокружительной бездны, над которой тебя – как щенка за шкирку – подвесили: на, смотри, смотри! После такого тебя уже ничто не волнует и не отвлекает от сути. Надо подойти к черте вплотную, чтобы понять, что ты все-таки хочешь жить, а не искать клад на Аляске или собирать черепа бушменов. Ты хочешь жить, хотя бы просто сторожем на занесенной снегами стройке, сидеть в теплушке с флягой в кармане, а не бить слонов и драть туземок. Жить – это: дышать, жрать, пить, спать – основное, всё остальное – фантазии. На любом углу, если постоять с часок, соберутся гаруспики, которые запросто по твоей печени предскажут твое будущее; на каждом вокзале на мешках сидят всезнающие мужи, которым открывались тайные смыслы жизни по мере того, как перед носом захлопывались двери. Людям давали под зад, прикладом в спину… Теперь они знают, что из себя представляют. Поэтому они тут. В очереди за халявной хавкой. Социал, позитив – их мечта, это даже не Аргентина газдановского генерала! Там было гораздо страшней; тут человек пропадает в луже собственных испражнений, и это уже иная трагедия. Генерал прыгал в колодец пролетарского морока, фабрика на окраине Парижа – вот его Аргентина, а эти сидят в своей моче и кричат: «Спасите! Помогите! Тонем!». И по секрету друг другу: «Фареры, говорят, на Фарерах берут…» – «Да?» – «А в Гренландии берут?» – «Вот не знаю!» – «Надо узнать! Узнайте и сообщите мне!». Все готовы учить, в каждом лагере есть законченные идиоты, которые знают, что где кому дают; философы, которые растолкуют тебе, ради чего стоит жить: семья – родина – цель… всегда должна быть цель! Посадить дерево… открыть свой бизнес… съездить в Иерусалим… родить сына, двух сыновей! Чем больше, тем лучше! В соседней комнате будет валяться с томиком Бодлера под подушкой какой-нибудь циник, который скажет абсолютно обратное: жизнь не имеет смысла, пора покончить с собой, вколоть героину, да погуще, умереть незаметно во сне, во время семяизвержения, выпуская газы в неудобной позе, стягивая сапог, поскользнувшись на птичьем помете… пусть всё катится к черту… la vie n’est pas la pain…[33]

Дангуоле всё еще не терпелось послушать байки этих кретинов. Она хотела сидеть, курить с ними гашиш – шиттене май, шиттене май, – впитывать истории, рассказывать свои, толковать ошибки, повторять шутки, скрести колено, смотреть, как другие скребут свои, разбирать кейсы и мою линию судьбы, искать объяснения тому, что со мной приключилось… – и как это так?.. ну, как ты мог?.. Ее беспокоили шлюхи в моем прошлом. Целая стая шлюх, блондинки, и – рыжая костлявая Сюс… Она хотела понять. Расскажи мне о своих шлюхах, и я скажу, кто ты.

Рассказывай!..

Не такая, как все

Дангуоле недоумевала: «Насколько нужно забить на всё, чтобы так влипнуть?!».

Она полагала, лагерь ей объяснит.

Неверно восприняв мои истории, она всё романтизировала. Это большая ошибка. Я не смог подобрать верной интонации. Она хохотала над всем, что бы я ни говорил. Ее приводили в восторг мои похождения, мои записки. Истории… о том, как мы питались на отходах, я лазил за едой в мусорные бачки… мы с Ханни продали мои ботинки, и мне не в чем было уйти из лагеря, потому что никто нас к себе не взял. Ботинки продал арабу. Это были хорошие новые ботинки. Я их украл в Билке под Ольборгом. Разумеется, переобулся: старые оставил на месте, ушел в новых. Продал их, и теперь не в чем было идти. Завернул ноги в газетные листы. Настоящие голубцы. Ха-ха-ха! Все смеялись. Фашист, нарвитяне… Данга тоже смеялась. (Стопроцентный хит – двести раз, наверное, рассказывал.) Но ведь это было унизительно! Мы были такие голодные. В соседней комнате купили рис у Эфиопа, он был на фуд-пакете и распродавал свою хавку, чтобы наскрести на билет в Копен. В Копен – из Ольборга! Это целое состояние! Поэтому рис такой дорогой. Но ведь он не стоит этих денег! Но до Копена далеко! Логика скряги строится по своим законам. Мы отдали четверть того, что получили за ботинки, которые отдали за четверть цены: «Ты их уже носил! Это старые ботинки! Секонд-хенд!». Окей, окей… Мы попросили, чтоб Эфиоп сварил нам рис. Это ведь ничего не стоит. Варите сами! Дал кастрюлю. Пока варили, выяснилось, что он вообще не эфиоп, но все его просто зовут Эфиопом, – ну, вот ваш рис, кажется, готов, забирайте (и валите отсюда?), – ну, пусть постоит, – ладно, только мне некогда, – ему некогда, рис не в чем было нести. Нам дали банку. Чтоб поскорее вытряхнули свой рис и уматывали. Мы унесли рис в стеклянной банке, и потом жрали его на улице. У нас не было ложки. Рис с трудом вываливался. Он быстро ужался в комок. Хануман веточкой крошил и высыпал комочки себе в рот, поднося к губам банку так, будто пил. И я тоже. Другого способа мы не придумали. Впотьмах я украл в коридоре чьи-то тапки. Надеюсь, нас никто не видел. Мне было всё равно. Я дошел до ручки: мне было плевать – видит кто-нибудь, как ты выуживаешь из контейнера мусор, или нет, – попытайся осмыслить это! А потом мы спали в рыбацком сарае, там стояла лодка на прицепе. Хануман лег в лодку и торжественно сказал: «Теперь я готов отчалить в страну предков. Зажигай костер, Юдж!». Ха-ха-ха! Очень смешно. Этот рис мы ели два дня. Стояли по очереди на страже у окошечка: мост, фуры, поезд. Боялись, как бы не появился хозяин. Погода была такая дрянная, что никто не приходил, и мы сидели в сарае. Жевали рис. Он нас спас. У меня был дикий кашель. Пока банка была теплая, я держал его под курткой, он меня грел, но не излечил от кашля. Хануман просил меня не греметь на всё побережье. Он смотрел в окно и курил. Я затыкал себе рот шарфом. Я спал, уткнувшись лицом в ворох газет.

Я надеялся, что у Дангуоле отпадет охота тащиться в Крест, но, оказалось, наоборот: мои записки взвинтили ее, она твердила, что надо верить в чудеса, она говорила, что надо ценить свои достижения, помнить о своих победах (я не понимал, что она имеет в виду: какие достижения?.. какие победы?..), смеялась, говорила, что надо двигаться дальше, добиваться невозможного. Она верила, что еще оставалась надежда в Норвегии получить позитив. «…Не можем гарантировать… но готовы рассматривать…» Эти письма ее обнадеживали. Она считала, что у меня суровые шрамы на руках плюс документы, собранные дядей (это фуфло!). Справка из датской дурки… с печатью! Дядя говорил, что за такую бумажку многие бы дали не одну тысячу крон!

– С такими документами люди в считаные месяцы получали позитив, – говорил он, а она за ним повторяла; она уже продумывала дизайн в квартире… Ей воображалась комната в небольшом старом домике у фьорда, окно с видом на горы.



– Это была бы спальня, – сказала она.

Она мечтала, и эти мечты уносили ее от меня. Я не видел себя в ее домике. Мне не удавалось себя вообразить где-то в горах, наслаждающимся стереосистемой или домашним кинозалом. Мое будущее умерло в Вестре[34] раз и навсегда. Я старался, слушал ее… но… устремляя внутренний взгляд туда, куда была устремлена Дангуоле, я не находил ничего, кроме пустоты: в это кино я не был спроецирован. Луч моего грядущего струился в ином направлении. Там было всё иначе… грядущее меня давило, оно отдавало казематным холодом, гулким грохотом громовых засовов. Я не хотел об этом думать. Жить моментом, ощущать себя призраком за пять минут до рассвета. Оттягивать грядущее насколько возможно.

…они слушали, пожевывая спички, напряженные лица, задумчивость. Забытье – это всё, что я мог им дать; словесный анестетик, хуже которого только терзание плоти. Но если терзание может быть отрадным, тем более для истощенного духа, потому что в преодолении боли есть удовлетворение и даже азарт – вытерпеть и превзойти боль, то застывшую на дне сердца муть не срыгнуть, не разбавить, не взболтать и не обесцветить. Она не тронется вверх, как капля испорченного термостата, чем бы ты себя ни разогревал; она не убудет, пока не разобьешь себя, как сосуд.

33

Жизнь не имеет смысла (фр.).

34

Центральная тюрьма в Копенгагене.