Страница 10 из 26
Он говорил очень долго на эту тему, долго и внушительно, держа ее за руку.
Когда он ушел, она просидела целый час не двигаясь.
«Видеться урывками, — думала она. — Кто же заставляет их видеться урывками? Ведь я всегда прошу его остаться, посидеть, это он вечно куда-то торопится. Зачем я так сильно полюбила его? И где же это «счастье любви»? Или о любви у меня ложное понятие, или я слишком требовательна. А может быть, я не умею любить?»
Слезы вдруг брызнули из ее глаз. Ах, как часто она теперь плакала!
Последнее время Накатова даже забыла о Тале, она слишком была поглощена своей страстью.
На этот раз, когда ей доложили о госпоже Карпакиной, она даже слегка поморщилась, так как ждала Николая Платоновича, но, едва Таля вошла в комнату, Накатова сразу оживилась и нежно поцеловала девушку.
— Ну, рассказывайте, Таля, как вы поживаете? — спросила она, усаживая гостью в кресло.
— Как я поживаю? Душевно или телесно? — спросила Таля, вдруг рассмеявшись.
— И душевно, и телесно, — засмеялась и Накатова.
— Душевно — прекрасно, лучше нельзя, а телесно — из рук вон плохо.
— Вы больны?
— Нет, я здорова.
— А как же вы говорите…
— Ах, это я не так выразилась, материальные дела плохи. Ведь я вас пришла просить, нет ли у ваших знакомых каких-нибудь занятий для меня. Я работать могу много и хорошо. Видите, дело в том, что из дома мне присылают сорок рублей, и еще в одном издании я получала тридцать рублей за корректуры. А у Мирончика отличные способности к музыке, и ему, калеке, скрипка была такое утешение, а тут нашлась барышня — консерваторка, очень голодная барышня, и так это хорошо выходило! И барышне десять рублей нужны, и Мирончику такое удовольствие и польза, а тут вдруг издание прекратилось, и мы все сели в лужу.
— Хотите, я буду платить за эти уроки, — предложила Екатерина Антоновна.
— Э, нет! Зачем? Вот если я умру, я вам в завещании оставлю и Мирончика, и консерваторку, а пока вы лучше мне какое-нибудь занятие поищите, если не лень.
— Хорошо, я узнаю насчет уроков.
— Боже вас сохрани. Уроки! Да разве я могу давать уроки? Надо уметь ведь учить ребенка, большую ответственность на себя брать. Я не умею.
— Да как же вы не можете, вы курсистка, большинство же дает уроки?
— Ну и плохо делают — это дело надо хорошо знать. Вот бы мне приходящей бонной — это я могу, или горничной… Ах, вот если бы горничной! Я могу шить, прически отлично делаю, я всех на балы причесываю и маникюр знаю, — смотрите, какие у меня ногти.
— А ваши курсы?
— Ах да, с курсами, правда, нельзя, меня с места на курсы отпускать не будут.
— И вы бы согласились поступить в горничные? Вы шутите.
— Нисколько, — вдруг серьезно посмотрела Таля на Накатову. — Я знаю — это очень нелегкая должность, и для интеллигентной девушки всего тяжелее, кажется, положение прислуги, а я бы на это смотрела как на маскарад, и мне бы даже забавно было, а теплее и сытнее — это уже наверное! Этакой-то трезвой, работящей, «без знакомств», с прической, да с шитьем, — мне бы меньше двадцати рублей не дали, а еще стол и квартира!
— Но маскарад, когда он тянется слишком долго, станет тяжким — нельзя всю жизнь жить маскарадом.
— Во-первых, не всю жизнь, а «временно», и это сознание много значит! — опять серьезно заговорила Та-ля. — Вспомните еще, что у меня есть «там», — неопределенно махнула она рукой, — значит, жизнь все равно временный маскарад, и не беда, если он еще немного помаскарадней будет, — не велика разница. Я не говорю, что жизнь не огорчает, но если знаешь, что все это пройдет, и потом все за минуточку покажется, за маленькую минуточку, за искорку! Искра обожжет, а дальше полететь красиво! Кто не может так думать, мне того жаль. А я могу, и слава Богу! Вот моя сестра, Зоя, она может расстроиться до болезни, если ей портниха платье испортит. Я не осуждаю ее, не смеюсь над ней. Я раз с ней вместе плакала, когда у нее кунье боа моль съела: она над боа плачет, а я над нею, мне ее жалко, что она убивается, даже о стенку головой колотится. Что же ей говорить, что это пустяк, когда это для нее главное. Я ведь буду реветь над чужим горем, а другому это смешным покажется. А у меня вот тогда горе, когда я не могу помочь, не могу передать того света и радости, которым я полна.
Таля замолчала, и тихонько погладила руку Екатерины Антоновны.
Накатова вздрогнула слегка. Одну минуту ей захотелось обнять девушку, высказать ей все, что ее, Накатову, мучило и огорчало, и попросить у нее этого света и радости, но это было только одну минуту. Как бы это было смешно и нелепо!
Накатова улыбнулась полуласково, полунасмешливо:
— Ну и альтруистка же вы. А все-таки что же вы думаете делать?
С лица Тали сразу исчезло выражение серьезности, она опять улыбнулась, сморщила свой вздернутый носик и, ударив рукой по колену, произнесла раздельно:
— Молодая девица желает заработать десять-пятнадцать рублей честным трудом. Родом работы и расстоянием не стесняется. Не может только давать уроки и мыть окна в верхних этажах.
— Ну, не балаганьте, Таля, скажите серьезно, что бы вы предпочли?
— Предпочла бы я быть горничной у милой и богатой дамы — вроде вас. Вы бы меня отлично кормили, но так как это не совместимо с моими науками, то… ну, секретарские занятия, переводы… Нет-нет, переводов лучше не давайте! Я раз Urtante[9] перевела «пратеткой», так мне перевод вернули да еще выругали.
— Постойте, постойте, — радостно вскрикнула Накатова, — я нашла вам двадцать рублей! Идите завтра к моей тетке от моего имени.
Она схватила Талю и закружила ее по комнате.
— Ах, какая вы сейчас хорошенькая! — с радостной улыбкой смотря в оживленное лицо Екатерины Антоновны, воскликнула Таля. — Вот если бы вы были всегда такая — живая, а не мраморная, как обыкновенно.
Накатова смеялась, ее охватило радостное чувство, что вот так все хорошо устроилось.
Таля, конечно Таля! Она развлечет и рассеет бедную тетю Соню! В ее сердце проснулась вдруг нежная жалость к маленькой, одинокой фигурке в черном, сиротливо прижавшейся к груде пестрых подушек.
У кузена Жоржа с его отцом вышла страшная семейная сцена.
Старик не отказал бы в деньгах на увеселительную поездку в Париж, но узнав, что Жорж едет к брату, едет надолго и даже подал прошение об отставке в министерство, где он числился, старик возмутился и решительно заявил, что не даст ни копейки и если сын посмеет еще раз заикнуться об этом, то он откажется от него, как от его брата.
— Достаточно одной паршивой овцы! — крикнул он вслед уходящему из кабинета сыну.
Жорж не решился настаивать, он боялся, что с отцом сделается удар.
Он был в отчаянии. Что же теперь делать? Оставаться? Но тогда пойдет прежняя жизнь. И, главное, ни от кого он не видел сочувствия, все осуждали его, смеялись над ним. Конечно, в Париже жизнь недорога, если жить скромно. Можно найти себе занятия: он юрист, хорошо знает языки; но ведь самая скромная жизнь, по понятиям Жоржа, все же требовала трех тысяч в год.
«А я хочу уехать! Мне нужно уехать! — твердил он. — С кем поговорить, чтобы хоть немного облегчить сердце!»
Он пошел было к Накатовой, но она встретила его как-то натянуто.
Чувство нежности, на минуту проснувшееся к другу детства, теперь казалось ей смешной сентиментальностью, она не могла простить ему его признания, что он искал ее руки с корыстной целью и еще имел столько цинизма, чтобы сознаться, что этими деньгами он оплачивал бы другую любовь. Какая подлость, как она сейчас же не выгнала его, а осталась с ним и выслушивала его сентиментальные бредни о каком-то душевном воскресении!
Разве воскресение бывает так, сразу, от пустой встречи, от внешнего впечатления? Нужна какая-нибудь драма. Вот как у Толстого в «Воскресении».
9
Родная сестра прабабушки (нем.).