Страница 51 из 53
С утра позывы к тошноте. Режет в желудке. Слабит. Общее изнеможение… Ягод не утерпишь не съесть. К тому же они, как запретный плод, уродились крупные, ароматные, что малина, что смородина. Торговать ягодами было запрещено.
Жара и духота были особенными в эти дни: изнуряющие испариной и делающие звон в ушах. Купанье было запрещено, на видных местах за этим следила полиция, тогда купальщики забирались в затоны, в заводи с кишащей водяной вошью, тело к телу заполняя воду, барахтались изнывающие люди в этой заразе.
Синодик разрастался именами знакомых, родных и товарищей. Холера, как образ беспощадия, к старику и грудному, костлявой бабой ходила из дома в дом. Заболевающие видели эту ужасную женщину с дырами вместо глаз.
Появились с забитыми дверями и ставнями домики, сначала по одному, а потом и партиями, обозначая вымерших хозяев… Плач в те дни был тихий, без причитаний.
В деревнях холера работала не менее усердно: никакие опашки на голых бабах не спасали от болезни. Деревня Покурлей татарская начисто вымерла, и с муллой вместе. Словно сила какая из человека ушла, и никакой защиты не осталось.
Умирали в садах, на улице, в церкви. Умирали быстро: рези, судороги, похолодание и смерть. Из желтого в синий цвет перегоняла холера человека. Ни песен, ни смеха, даже младенческий плач не был слышен; тихий говор, шепоток, а в нем намеки, словно бредовые, не мои — чужие чьи-то. Обмолвится ими ребенок по глупости, так взрослый молча хлопнет ребенка по затылку… Назревало что-то неизбежное, чтобы вывести из этого столбняка, но никто не знал, от кого, когда произойдет оно и чем оно будет…
Александр Матвеевич, наш городской врач, был председателем уездной санитарной комиссии и заведующим бараками. На городской лошаденке метался он из управы в бараки, из бараков в приемный покой, оттуда очередями рвали Александра Матвеевича по домам. Ругался, кричал тенорком на исправника, на городского голову за неимение кипятильников, за скверную дезинфекцию, за полное отсутствие разъяснительных бесед с населением, наконец — за неумелых, за пьяниц санитаров, мутящих город сплетнями…
Виден и приметен белый пиджак Александра Матвеевича, и очки, и бородка, вьющаяся на крупном бескровном лице, когда он мечется городом. Он главнокомандующий, он-то уже наверно не боится холеры… Да…
— Борис Иванович, — останавливает он пристава, — на что же это похоже — не город, а гроб. Хорошее самочувствие — ведь это главная защита от этой болезни. Развлечение нужно, развлечение. Запретите хоть, батюшка, звон похоронный…
И белый пиджак мчится дальше.
Верейский был тертый народом человек, он знал положение в городе: город искал развлечения. И от этого развлечения пристав уже придумывал на всякий случай план самозащиты.
На дворне у нас говорили по-разному, но в молчании некоторых чувствовалось согласие с улицей. «Травят не травят», подобно гаданью «любит не любит», прошло через каждого из нас.
Свой городок в любых его настроениях всегда чувствуешь, какой он. Веселый ли, праздничный, деловой ли по-муравьиному, лениво-усталый или больной. Вот теперь потеряны сцепления между горожанами. Замерли общественные отправления. Торговля остановилась, одна хлебная да лабазная работает, но и то с полузакрытыми дверями и со спущенными ставнями открыты на часок-другой.
Бесцельно ходят пустым базаром люди, собираются в беспокойные кучки, не о ценах и не о погоде разговор ведут… У домов на завалинках так же растерянно тычутся друг к другу горожане… Иная речь, чуть погромче, выскочит к уху прохожего: «Звон-то и то запретили, окаянные… Скоро будто и церкви закроют… Антихристы и есть».
К Петру и Павлу напряжение, выжидательность в городе стали невыносимыми, как в парной с угаром бане. Не хватало нелепой, какой угодно маленькой, причины, чтобы произошел разряд. Причина нашлась, и причина не маленькая для тогдашнего момента.
После обеда, в неурочное время, прибежал из поля в город пастух базарной части и прямо на Нижний базар. Его обступили, и он исступленным голосом сообщил, что у него в стаде подохло семь коров, сейчас же после того как напились из колоды… А кругом родника и колоды насыпан белый яд.
— Вот он, православные, — и пастух развернул грязную тряпицу с известью. — Не отвечаю, не отвечаю, братцы, за коров я. Истинный Бог. И подпасок скажет.
— Скот травить начали?! — злобно заключила толпа. Это выступление пастуха и явилось спичкой, поджегшей последующие события.
— Травят коров, — понеслось городом. Бабы завыли о коровушках. Количество погибших коров, передаваемое окраинам, возросло до сорока. Да количество здесь и не играло роли. Раздражение стало общим, уличным.
С Горки, с Маяка, с Бодровки бежали мужики к центру, кто с кольями, кто с топорами. Беспоясые, босиком метались они от места к месту, ища применение буйной силы и первопричину зла — доктора…
Старушонка Петровна омолодилась вся, с клюкой в руках она собрала вокруг себя толпу, уверяя, что доктор здесь, в этом доме, у следователя. Несколько мужиков постучали в парадную дверь. Вышел сам следователь и объяснил мужикам, что Александр Матвеевич у него был, но давно ушел, что-де если не верят, — пусть осмотрят дом.
Толпа стала расходиться. Кричали старухе: «Глаза прочисти. Ты, чать, и доктора никогда не видела». Старушонка заклялась, обозлилась и, как ведьма на помеле, повисла на решетке единоверческой церкви, против которой находилась квартира следователя.
Доктора действительно не было уже в этом доме. Следователь снабдил Александра Матвеевича револьвером. Советовал ему скрыться где-нибудь на задворках и переждать, когда немного уляжется возбуждение толпы. Доктор не вслушивался в советы, был очень рассеян, говорил:
— Ведь я же всю жизнь работаю на них… Прямо из университета с ними, в этой дыре… Восемнадцать лет…
Спрятаться он не может — жена его одна, а они, наверно, пойдут на квартиру… Причинят ей нехорошее или напугают…
Следователь, видя в окно происходящее на улице, видя, что присутствие доктора в его доме известно, торопил Александра Матвеевича не подвергать и себя и семью следователя опасности, уверяя в возможности скрыться на задворках…
Конечно, это было бы самым верным, переждать сумерек где-нибудь в соседнем сарайчике, за дровами где-нибудь и потом скрыться дальше, но… Нельзя же всерьез поверить, что вот эти хлыновцы, из которых каждого знаешь в лицо, в любое время к которым являлся, помогал, спасал, когда это было в силах медицины, — что эти люди решатся его убить. Старуху Петровну, например, которая ему грозила клюкой, когда он шел к следователю, ведь ее он спас от костоеда, хотя и с хроминой, но поставил на ноги.
Доктор даже не переоделся у следователя, в своем белом чесучовом пиджаке показался он из задней калитки, от колодца в углу площади. Подобные калитки соединяли у нас иногда нескольких соседей для пользования колодцем.
Петровна отлепилась от церковной решетки и закаркала хриплым старческим звуком:
— Вот он, вот он! Антихрист, травитель, — лови, лови его… Несколько мальчишек весело загайкали следом за ней.
Александр Матвеевич пошел наискось площади средним шагом, бледный и сосредоточенный. Проходя мимо клокочущей слюной старухи, доктор повернулся к ней и со всегдашней мягкостью, как старой знакомой, сказал:
— Ну, а как твоя нога, Петровна?
Старуха закашлялась, затрясла клюкой… и, когда белая фигура была уже вдали, она снова заскрипела проклятия и, тыча палкой, вопила:
— Вот, вот он! Лови, лови…
К бульвару, у богадельни, туда же, куда направлялся доктор, от мясных лавок, от Репьевки, бежали с засученными рукавами в одних подштанниках отдельные хлыновцы. Среди них в исподних юбках, хлопая под рубахами грудями о тело, бежали бабы, а впереди этих групп звонкая орда ребятишек давала главный и основной звук начавшемуся бунту… Этот звук «а-ы, а-ы» не прекратится в продолжение следующих дней и ночей — он будет маршем бунта…
Александр Матвеевич пересек площадь церкви и почти одновременно с бегущей вразброд толпой очутился на перекрестке. Толпа как-то ширкнула о него и откатилась. Здесь я заметил высокого в серой рясе священника. Доктор бросился к нему с криком: «Батюшка, спасите», — и припал к нему головой на грудь…