Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 68

Он покраснел и, пробежав мимо них, неожиданно для себя прямо вошел в комнату ячейки. Там сидели Чуриков, торопливо писавший что-то под диктовку Маслова, который ходил по комнате и ерошил волосы, — и еще двое комсомольцев.

— Здорово вы размахнулись! — сказал Кисляков, войдя в комнату. Маслов рассеянно на него оглянулся.

Кисляков вдруг почувствовал, что его фраза рассчитанная на другую, не деловую обстановку, сейчас прозвучала несколько дико, так как люди были заняты спешной работой.

Чуриков, очевидно, понял эту фразу не в ироническом смысле, а в поощрительном, и сказал, на секунду оторвавшись от писания:

— Да. Мы и сами не ожидали, что победа будет на нашей стороне, а не на стороне Наполеона (так прозвали Полухина за его диктаторские замашки).

Кислякову показалось невозможным разъяснить, что он сказал это вовсе не в поощрительном, а, наоборот, в осудительном и ироническом смысле. Тем более, что люди отнеслись к нему с доверием, как к своему стороннику, и неудобно было бы при таком их отношении к нему взять да сказать: «Я не ваш сторонник, а сторонник товарища Полухина, и вовсе не думаю вас поощрять».

Поэтому он только сказал:

— Я тоже не ожидал. Ловко сработали.

— Да ведь ты, кажется, дружил с ним? — спросил один из комсомольцев.

Кисляков увидел, что спокойные холодные глаза Маслова при этой фразе остановились пристально на нем. Он почувствовал жуткий толчок в сердце, как будто он пошатнулся, стоя на краю отвесной пропасти. Но сейчас же собрал себя отчаянным усилием воли и равнодушно сказал, пожав плечами:

— Что значит «дружил»?

— Постоянно был вместе с ним.

— Постоянно… постоянно и телега с лошадью бывает, но из этого еще нельзя заключить, что лошадь дружит с телегой, — сказал он. И в первый раз ясно почувствовал, что честность мысли нарушена под влиянием мгновенно охватившего его непобедимого животного страха.

Все засмеялись. А он при этой удачно сказавшейся фразе едва удержал свой спокойный и безразличный вид. При этом он, не торопясь, хотя у него дрожали руки, достал папиросы, молча портянул коробку ближайшему комсомольцу, и они закурили, а Маслов стал снова ходить и диктовать.

Потом остановился против Кислякова и сказал:

— Ты ведь здорово смекаешь в деле?

— А что? Немного есть.

— Не немного, ведь вся работа по твоей идее проведена.

— Ну, ты уж заливаешь слишком, — сказал Кисляков, выпуская дым колечками и рассматривая их.

— Нет, в самом деле, — сказал серьезно Маслов, — мы тебя выдвинем на пост замдиректора.

Кисляков чуть не уронил папиросу, так как обжегся ею, услышав эту фразу. И, не произнося ни слова, только утирал рукой обожженную губу.

Он почувствовал вдруг к Маслову, которого втайне не любил и боялся, волну горячей привязанности, почти любви. Как он раньше не понимал этого человека, и его твердость и подозрительность считал направленными против себя? Теперь эта твердость и подозрительность стали для него высшим достоинством Маслова, так как особенно редко и дорого то, что такой человек обратил на него внимание, выделил его из всех остальных и доверяет ему — интеллигенту — больше, чем Полухину.

— Ладно, — сказал равнодушно Кисляков, только я один работать не буду, а буду всех вас впрягать в дело.

— Это только и желательно, — сказал Маслов. — Нам Наполеоны не нужны, нам нужны работники с коллективистическими навыками, с общественностью, а не с делячеством. Ну, значит, решено: мы выставляем твою кандидатуру.

— Я одно могу сказать: что если я в деле чего-нибудь не соображу, зато положиться на меня можешь, как на самого себя.

Ноги его уже не могли оставаться в спокойном состоянии, они стремились сорваться с места и нести его куда-то в неопределенном направлении. Кисляков, сдерживая себя и стараясь не издать какого-нибудь неожиданного звука горлом от клокотавшего в нем чувства радости жизни и признательности к неожиданно высоко оценившим его людям, вышел из комнаты ячейки.





— Подожди меня, пойдем вместе, — крикнул ему Маслов.

Кисляков остановился в коридоре у двери. Вдруг на другом конце коридора он увидел Полухина. Вся кровь отхлынула у него от сердца. Сам не понимая, почему и как, он быстро повернулся от него в противоположную сторону и пошел с таким чувством, как будто уходил под направленным на него ружьем, которое сейчас выстрелит.

Полухин увидал его и крикнул:

— Ипполит!

Он по имени еще никогда его не называл. Сердце у Кислякова дрогнуло. Но в дверях уже слышны были шаги Маслова. Он сделал вид, что не слыхал призыва своего друга, и, прибавив шагу, бросился вниз по лестнице.

Он сам не понимал, как это у него вышло. У него застыла вся кровь при мысли, что Полухин возьмет его под руку, и в это время выйдет Маслов… И, только добежав до раздевальни, он почувствовал, что после этого встречаться с Полухиным невозможно, немыслимо! Лучше провалиться сквозь землю.

LVII

Когда он спустился вниз, швейцар Сергей Иванович подал ему записку, которую, как он сказал, принес какой-то человек в шляпе, при чем был «в странном состоянии».

Кисляков развернул записку.

«Приходи, мне необходимо немедленно видеть тебя и переговорить. — Аркадий».

В краткости записки и в ломанном, распадающемся почерке чувствовалось что-то тревожное. Это не было похоже на простое приглашение. Очевидно что-то случилось,

У Кислякова мелькнула мысль, от которой у него застыло и остановилось сердце, — именно — что Аркадий узнал о его связи с Тамарой. Возможно, что она сама, в припадке отчаяния от очередной неудачи, сказала ему всё? А может быть, еще что-нибудь случилось. Ведь сегодня как раз первое октября, — срок поставленный Тамарой.

Но, если она сказала Аркадию обо всем, как ему смотреть своему другу в глаза?

Конечно, он может сказать:

«Да, друг, это случилось со мной потому, что я потерял то, без чего человек не может жить: высшую цель и смысл жизни. Во мне сейчас нет ничего. Никакой святыни. Я потерял обоняние. Я ухватился за эту страсть, как за спасение от страшной пустоты внутренней. Я всеми силами старался заполнить свою пустоту. Старался верить и в то, что я сейчас делаю; мне казалось, что я полюбил людей, с которыми я работаю. Старался всячески усилить в себе эту любовь, потому что она помогала мне искренно работать и давала мне возможность честности мысли. Мне казалось, что я всей душой с ними.

Но с ними ли я? Самый страшный вопрос для меня. Не был ли это страх вместо любви? Не любил ли я этих людей только как своих спасителей от физической гибели? И, может быть, у меня в душе нет ничего, кроме страха гибели, нет ни к кому никакой любви, а только боязнь, что обнаружат мою истинную сущность».

Он мог бы еще сказать:

«Ты видишь, что моего реального бытия нет, я сам не знаю, в чем я реален. В сущности это конец…Ты видишь, что я, может быть, более несчастен, чем ты. Поэтому прости, если можешь».

Но это было слишком большое усилие и слишком страшная вещь, чтобы раскрывать ее перед другими, когда сам боишься об этом думать. Ведь только он один знает об этом. Зачем раскрывать эту последнюю жуткую правду?

* * *

Аркадий встретил друга молча. Вся его большая фигура в туфлях и пиджаке с поднятым воротником, надетым прямо на ночную сорочку, была сгорблена, как у больного. Взгляд был мертвый, отсутствующий, какой бывает у человека после похорон близкого человека. Он был небрит и, очевидно, не умывался. От него опять пахло вином.

Он пропустил друга в комнату и сам закрыл дверь.

В квартире опять погасло электричество, и в темном окне около кресла стояла одинокая свеча.

В комнате был беспорядок и всё было сине от табачного дыма. Всюду были набросаны и натыканы окурки — в пепельницах, в блюдце со стаканом недопитого холодного чая. На диване была неубранная постель.