Страница 17 из 29
После камыша снова разлили и выпили: «За р-р-русскую песню!…» – вскричал замначальника цеха, – и потом еще долго и много пели и пили… Спели и «Раскинулось море широко», и «Бродягу», и «Коробейников», и «Черного ворона», и «Живет моя отрада», и «Степь да степь», и «Из-за острова на стрежень», и «Красный сарафан», и «Хасбулата», и что-то еще, мне вовсе неведомое… Анатолий урывками – встряхиваясь – дремал; Петя уже вовсю обнимал соседку; замначальника цеха дирижировал вилкой; носатый хрипел; старушки время от времени всплакивали; заспотыкавшемуся было Афоне поднесли полстакана, заставили съесть столовую ложку хрена, потом – мясокрасного, брызжущего слезами – поволокли в ванную комнату: отливать холодной водой… Афоня вернулся мокрый как мышь – но живой! – и с новой силою грянули в три десятка подсевших уже голосов: и «Ой цветет калина», и «Летят перелетные птицы», и «Одинокую гармонь», и «Катюшу», и «На Волге широкой», и «Не брани меня, родная», и «Тонкую рябину», и «Уральскую рябинушку»… Душа вновь запросилась в пляс: повалили буйной толпой на улицу, по дороге чуть не выломив косяки, – полчаса бились в хмельном урагане русской, – потом опять загорелось петь…
Не уберегли Афанасия!! Пока передыхали, кто-то (наверное, по слабости разгоряченного сердца) ему поднес – и Афоня рухнул как бык, оглушенный перед зарезом… Он даже не заснул – скорее впал в безмысленное и бесчувственное полуобморочное состояние: ничего не видел, ничего не слышал и не то что пошевелиться – слова на мог сказать. Чертыхаясь – впрочем, без особой досады, потому что музыка уже прочно поселилась у всех в голове, – его уложили здесь же, на лавке, спустив из дома подушку, и потянулись наверх – доедать, допивать… Уже опускался вечер.
Общего стола больше не было: подгулявший гость разбрелся по всей квартире, по всему подъезду от первого до пятого этажа и приподъездной площадке; повсюду сидели, стояли, плясали, выпивали, закусывали, курили, пели и разговаривали оживленные кучки от двух до десяти человек. Басил неутомимый магнитофон, в подъезде резонансно позванивала гитара, в гостиной пиликала спотыкаясь гармонь – замначальника цеха снова сел за мехи… Мы вчетвером вышли на улицу и встали под козырьком.
Солнце еще не село, но уже ушло глубоко за дома, и на земле без просветов лежала плотная предвечерняя тень. Чахлый палисадниковый шиповник как будто поблек, охряные глинистые пустыри побурели, и жирный блеск залитых грязной водой бочажков погас и сменился матовой чернотой. Повсюду между убогих пятиэтажных построек – с кривыми комковатыми швами на стыках панелей, с уродливыми бесфорточными квадратными окнами, с грубой облицовкой кафельным боем грязно-желтого или голубовато-серого цвета – разбросаны были следы погибшей деревни: пыльный островок изломанных старых яблонь, одинокая, ничего не загораживающая секция облупленного забора, полузасыпанный кирпичный фундамент, слепо чернеющий провалами оторванных досок сарай… Впрочем, я тоскливой убогости этого полугородского, полудеревенского и вообще какого-то малочеловеческого пейзажа душою не ощущал: хмель, улыбаясь, бродил у меня в голове…
– Чудесная свадьба, – искренне сказал Славик.
– Да уж такая чудесная, что дальше некуда, – с чувством сказала Лика.
– Тузов, конечно, с зайчиком в голове, – сказал я.
– Черт его знает, – легко сказал Славик. – Может быть, он нашел здесь свою экологическую нишу.
– Сомневаюсь, – сказал я – вспоминая лицо Тузова, на котором (по крайней мере, вначале) отчетливее всего была написана оторопь – как будто он только сейчас впервые осознал происходящее…
– А мать-то у невесты какая ужасная, – боязливо сказала Лика. – Косая…
– Невеста немногим лучше, – сказала Зоя.
Это было, конечно, не так, но мне стало приятно: что Зоя пытается как будто уронить невесту… в моих глазах.
– Отец колоритный, – сказал Славик и засмеялся.
– А эта… Капитолина Сергеевна?! Я думала, я умру, когда пила этот стакан. Ужас какой-то!. А ты, Славик, хоть бы слово сказал.
– Я испугался… Не смог побороть инстинкта самосохранения.
– Очень плохо!
– Ничего плохого, Личик. Когда человек не может побороть инстинкта самосохранения, он не виноват. Инстинкт сильнее разума. Вот если бы мне дали взятку, чтобы я не мешал тебя напоить, и я бы согласился – вот тогда это было бы плохо. Потому что жадность можно побороть, это не инстинкт… в крайнем случае – лишь эманация инстинкта.
– Славик, родной, тебе надо отдохнуть, – сказал я.
– А если бы я тонула?!
– В водке?… – сказал Славик и засмеялся и обнял Лику за плечи.
– Да ну тебя, – с любовью сказала Лика.
– Когда мы поедем? – спросила Зоя, взглянув на часы.
– А сколько сейчас?
– Половина девятого.
– Посидим еще, Зоя, – сказал я.
– Еще не вся водка выпита, – сказал Славик.
– Если вы всю ее выпьете, то будете похожи на это тело, – сказала Зоя и кивнула на Афанасия.
– Эх, недопили мы и недопели… – промурлыкал Славик.
– Ничего, – сказала Зоя. – Этот ваш… Тузов за вас и допьет и допоет.
– Не знаю как вам, – сказал я, – а мне Тузова жалко.
Жалко мне его было, конечно, не сердцем – рассудком: на душе после убийственного застолья было невесомо легко.
– Да вообще-то мне тоже, – сказал Славик.
– Тузов ваш ненормальный, – сказала Лика. – Кого жалко, так это его родителей. Видели, мама его чуть не плакала?
– Кстати, а вы заметили, что в Н* в последнее время какая-то тяга к люмпенам? – сказал Славик. – Воробей привез жену из деревни, Тузов нашел продавщицу…
– Ничего себе люмпены, – сказал я. – Ты бы еще сказал пауперы. Эти люмпены нас с тобой с потрохами купят.
– Душу не продам! – надрывно сказал Славик.
– Душа твоя им и не нужна…
– Да эта в сто раз хуже, чем из деревни, – сказала Лика. – Воробьевская Светка была еще ничего. А это просто чудовище какое-то. Вашего Тузова с ней посадят. Вы видели, сколько на ней золота?! А главное, страшна, как смертный грех. Что в ней Тузов нашел?
– Ну, не так уж она и страшна, – сказал Славик. Лика сощурилась.
– Ну и вкусы у тебя, Красновский!… Костя, ты тоже так думаешь?
– Страшна, страшна… Но это же ничего не значит.
– Как это ничего не значит?!
– Э-э-э… – сказал я. Я не собирался объяснять Лике, почему Тузов, на мой взгляд, выбрал Марину. – Ну… например, еще Пушкин писал, что наибольшим успехом пользуется не самая красивая, а самая доступная.
– Да пусть себе пользуется, – сказала Лика, – жениться-то зачем? Маму его жалко.
Зоя молча курила. Я подумал, что ей все равно… и, не успев уберечься от подозрения, – что в последнее время ей пугающе многое все равно.
– В конце концов, женитьба не могила, – сказал Славик.
– Я думаю, больше года ваш Тузов не выдержит, – сказала Лика.
– Черт его знает, – сказал я. Тузов, с его характером, казался мне обреченным.
– А если будет ребенок? – сказала Лика. – На вид эта Марина такая, что если понадобится – может и нагулять… Вот дурак-то!
– Что вы уж так на нее ополчились? – добродушно спросил Славик. – Она, между прочим, вас в первый раз в жизни видит – и уже пригласила в свой магазин. И без всякой выгоды для себя, сама сказала – без переплаты. Знаете, сколько желающих вот так вот ей позвонить?
– Вообще-то да… – сказала Лика. – Зоя, ты записала телефон? Дай я перепишу…
– Ты только маме моей на говори, что у тебя знакомая продавщица в ГУМе, – сказал Славик. – А то конец и семейному бюджету, и ГУМу…
Наверху взрывом захохотали. Пронзительный женский голос захлебываясь кричал: «Так его! Так его!…»
– Гости замечательные, – сказал Славик. – Как там этот таксист сказал? За все, что плавает в этом бокале?…
– …Мужики, где Марина?
Мы обернулись. В двух шагах от нас стоял парень примерно нашего возраста – высокий (пониже Славика, но повыше меня), плечистый, большерукий (то, что в народе называют клешнятый), с удивительно (даже как-то неестественно) круглым – щекастым, хотя был он вовсе не толст – лицом (вообще вся голова его, с какой стороны ни взгляни, походила формой на средних размеров арбуз); выражение этого лица – губастого, по-лягушачьи широкоротого, с приплюснутым носом и глазками-щелочками – было грубым, пожалуй, нахальным и уже безо всяких оттенков – тупым… для знакомых с человеческими типами средней России можно сказать: это было характерное лицо приблатненного (да простит меня русский литературный язык), изувеченного насильственной восьмилеткой, армией (а может быть, и тюрьмой) двадцатилетнего парня из современной деревни, расположенной близ – и потому безнадежно отравленной смрадом – крупного города. Урбаны того же пошиба отличаются более тонкими и подвижными чертами лица, более энергичным его выражением (у этого – как будто только что встал с сеновала) и более осмысленным (преступно осмысленным) – и оттого еще более отталкивающим – взглядом. На свадьбе этого парня не было (вообще немногочисленные невестины друзья – исключая свидетеля – были вполне безлики): он появился откуда-то со стороны, из уже сгущающихся сумерек улицы…