Страница 5 из 11
Иногда, неожиданно просыпаясь, Матвей Матвеевич вскрикивал раздраженно:
-- Да пошел же ты, чертов сын!
Но, зная ямщицкое упрямство, опять завертывался в доху и засыпал тревожным, коротким сном. Долго-долго тянулись Аракчеевские аллеи, и сразу нельзя было привыкнуть к ухабам; а когда с ними уже свыклись, аллеи кончились и тройки приближались к городу Васильсурску.
Начинало светать.
Ночная мгла рассеивалась, но небо было мутное, и мутен был воздух. По скату горы чернели разбросанные жилища, за ними вставали в тумане городские постройки, и, точно скелет, торчала длинная тощая колокольня с длинным шпицем, стремившимся, как указательный перст, к мутному небу. И, глядя на него, вспоминалась истина, что на устье Суры построил царь Василий город Василь от набегов татар-разбойников; а глядя на громадный острог, господствовавший над городом, приходила на ум другая истина, что в городе Василе развелось в позднейшие времена очень много своих собственных воров и разбойников...
-- А что, Матвей Матвеевич, не испробовать ли здесь знаменитых стерлядей? - сказал Сучков, подходя к повозке Панфилова, когда они подъехали к станции. - Сурская стерлядь сама во рту, говорят, тает.
Матвей Матвеевич был очень сердит, и ему было не до стерлядей.
-- А ну их...
Впопыхах он даже не нашелся, как выбраниться, и закричал:
-- Староста! Лошадей!..
Зимний рассвет способен всякого навести на досаду:
до такой степени он медлителен и как будто ленив. Едешь-едешь, а все та же муть вокруг, все то же мутное небо и седой туман впереди, как было и в Васильсурске, а между тем город уже миновали и целый час прошел, как тронулись дальше. Серо, бледно, неуютно. Ветер совершенно затих, но утренний мороз пощипывает сильнее, едва высунешь нос из-под шубы.
Дорога снова лежала вдоль Волги, гладкая, раздольная, а упрямцы, русские ямщики, сменились старательными чувашами.
-- Смотри ты, если плохо поедешь! - пригрозил своему ямщику Матвей Матвеевич, показывая кулак.
Чуваш молча вспрыгнул на облучок и во весь дух погнал тройку.
Все ямщики были точно братья родные: все румяные, волосатые, с узкими глазами и реденькими бородками; у всех одинаковые шапки с черным околышем из поддельного барашка, одинаковые кафтаны и одинаковый общий вид.
У станции Сумки чувашей стояла целая толпа, когда к ней подъехали тройки. Сучков, желая потешить Ольгу Васильевну, крикнул, подходя к ямщикам:
-- Василий Иваныч!
-- А? - хором ответили чуваши и все разом обернулись на окрик.
Ольга Васильевна залилась звонким хохотом.
-- Василий Иваныч! - крикнул с другой стороны Тирман.
Вся толпа обернулась в его сторону.
-- Да разве вас всех зовут Васильями Иванычами? - со смехом спросил Кумачев.
-- А что же! - отвечали простодушные чуваши.
-- Это у них любимые имена, - объяснил Панфилов, подойдя к компании.
-- Нисколько! - возразил Сучков. - Дело не в любви.
А когда их переводили в христианскую веру, то для краткости взяли да и окрестили всех Василиями, чтоб недолго возиться.
Ольга Васильевна опять засмеялась.
-- А крестный отец у них был тоже общий, дьякон Иван, - продолжал Сучков. - Вот погодите, скоро приедем мы в Чебоксары, в их чувашскую столицу, которую они считают лучшим городом в мире. Попробуйте-ка сказать про нее дурное слово!
Ольга Васильевна то хохотала, то куталась в свою шубу и ни минуты не могла пробыть спокойно на месте. Муж ее, напротив, был сосредоточен и стоял поодаль, разговаривая со старостой. Пока перепрягали повозки, уже совсем рассвело; на зените прояснело, но остальная часть неба была все еще мутна; седой мороз сгустился туманом и не хотел пускать сквозь себя солнечные лучи, и долго боролось солнце с его упрямством.
Тройки уже катились по гладкой, спокойной дороге, а туман все держался, и солнце с трудом пробивалось, но, наконец, пробилось и выглянуло сквозь его чащу желтым, золотистым пятном, без лучей, как луна. На него можно было смотреть без боли, только некому было смотреть; утомленные бессонною ночью, все спали, и лишь чуваши летели сломя голову, друг за другом, заслуживая обещанную рублевку. То и дело нахлестывали они лошадей и кричали тонким, пронзительным голосом, не то их ругая, не то подзадоривая. Однообразны и неразборчивы были их крики: казалось, они все время кричали одну и ту же непонятную фразу:
-- Тары-бары! тары-бары!
Когда солнце окончательно победило и, прогнав туман, глянуло полным светом, серевшая окрестность вдруг ожила. Помолодели угрюмые берега, засверкала дорога мелкими искрами, и побежали за тройками уродливые тени. Тирман проснулся, когда яркие лучи ударили его по глазам, и спросил:
-- Где едем?
Но, не дожидаясь ответа, отстегнул от чепчика зонтик, чтобы не беспокоило солнце, и снова завалился спать, а Кумачев от скуки велел ямщику петь.
Чуваш может всегда петь экспромтом: едет лесом - воспевает лес, едет рекою - воспевает реку и складывает в песни разные были и небылицы... А если ему дать еще и "шыбыр", чувашскую волынку, он готов дудеть в нее, покуда глаза не нальются кровью.
И ямщик запел:
-- Кош, кош вурман, кош вурман! [Шумит, шумит дубравушка! (Примеч. автора).] - Да ты по-русски! - перебил его Кумачев.
-- Не знаю, - ответил тот и продолжал по-своему. Голос его был тих и вял, и слушать его было неинтересно.
Солнце приближалось уже к полудню, когда, миновав Козьмодемьянск и Ильинскую пустынь и отдохнув по гладкой дороге, путники увидали впереди чувашскую столицу.
Бородатов, желая развлечься, обратился к своему ямщику:
-- Василий Иванович! Что это за деревня виднеется? - сказал он, указывая на Чебоксары.
Тот угрюмо молчал.
-- Я говорю, что это, мол, за деревня там? - повторил Бородатов, издеваясь над самолюбием чуваша.
-- Какая деревня?! - сказал ямщик с таким сердечным и глубоким сожалением к Бородатову, точно скорбел за его незнание. - Да это наш город Чуксары! - восторженно добавил он, повернувши к нему свое волосатое румяное лицо.
-- Вот как! - невинным тоном проговорил Бородатов, будто только что догадавшись. - А давно ли она городом стала, Василий Иваныч?
-- Давно! Тут жил один честный чувашин, тогда была деревня, а потом умер - и стала она городом.
-- Чем же он был честен?
-- Богатый был и добрый был, теперь таких нет. Чуксаром его звали. И деревню звали Чуксаровой, и город зовем Чуксары.
Неизвестно, где находились жители; несмотря на ясный полдень, почти нигде не встречалось прохожих, а те, которые встречались, обертывались, чтобы послушать, как гремят колокольчики, и, не останавливаясь, продолжали свой путь. Наперекор обычаю даже у трактира не было заметно оживления, и самая вывеска глядела угрюмо с своей высоты, засиженная голубями. Высокая лестница со следами мокрых подошв вела прямо в общую залу, где было грязно, тесно и пахло чем-то ужасно кислым. Здесь же находился приказчик за стойкою, державший в руках номер столичной газеты и интересовавшийся "молодою особой", которая ищет места и согласна в отъезд.
За столом, возле стойки, подперев рукою голову, сидел слепой старик, не пил, не ел и ничего не делал; он казался спящим, хотя не спал.
За этою следовала другая комната, купеческая, где напиться чаю стоило дороже, чем в общей. Она была светлее, чище и богаче первой. На окнах стояли банки с геранью, по стенам красовались отечественные герои и висела большая картина с изображением барина в шляпе, танцующего с полногрудою девицей, на которую зазевался бы любой из "Васильев Ивановичей", больших охотников до русской красоты; у девицы висела чуть не до пяток толстая коса, а у барина рука с платком была лихо изогнута и поднята над шляпой; под картиною было подписано: "По улице мостовой".