Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 27



…Долго не давали покоя Ивану эти Тихоновы слова, за самое больное место рвали. А жизнь брала свое, молодость — она и есть молодость. Сам молод и думки не стары. Как начнет думать — горы шатаются. Институт в мыслях закончил, на протезах выучился ходить без подпорок, на Клане женился, детей завел. А потом отбрасывал все и по второму кругу шел, по более, как казалось, разумному. В институт не примут, в дом инвалидов — не пойду! Кланину молодость губить — не имею права!

Одно осталось — учиться ходить, а там что будет, то и будь. Каждый день, после завтрака, он брал костыли и скакал в физкультурную комнату. И потел, и ломал себя до предела. Ныли стянутые ремнями бедра и поясница, натирал до крови культи. Но не сдавался Осот, упрямый, сильный, злой. Один раз фельдшерица хотела выгнать его из кабинета: «Вам на сегодня хватит! Запрещаю!» Но он пошел на хитрость, взял баян и развел такую карусель, что сбежались не только молоденькие сестрички и ходячие раненые, но и пожилые нянечки и даже врачи. Он пел свою песню про четырех Иванов. Люди ахали, смеялись: «Вот, дает!» И с того дня фельдшерица больше не препятствовала Ивану. Он залезал на «велосипед» и вихрем крутил педали, пытался играть в волейбол и лазить на шведскую стенку.

Врач запрещал ему появляться в коридоре без костылей, но он нарочно забывал их где-нибудь, и сестры сбивались с ног в поисках. «Ну и вредный же ты все-таки!» — возмущались. Так уж устроен был Ваня Скоробогатов, по прозвищу Осот, из маленькой уральской деревни Тальники.

После Октябрьской, перед самой выпиской, разгулялась, словно бешеный конь, метель, полетели над лесами белые вихри, как птицы. Иван глядел в окошко на текучие струи снега, на прижатые к земле кусты и уходил мыслями в свои родные края. В такую падеру на пожарных каланчах дежурные звонят для тех, кто в пути, чтобы не заблудились и не погибли. А после Нового года на всех дорогах выставляют вешки, прутики с соломенными пучками на концах. Даже если в буран поедешь по вешкам, обязательно домой доберешься. «Жалко, на мою дорогу вешки никем не расставлены», — думал Иван.

Пришел в палату какой-то новый мастер из протезной мастерской:

— Кто будет Скоробогатов?

— Я буду.

— Давай-ка протезики еще раз проверим перед выпиской.

— Смотри.

Парень поразглядывал Ивановы протезы, постучал по тому, по другому месту, цокнул языком:

— Тихона Александровича работа. Отлично изроблено.

— А где же сам Тихон Александрович?

— Где? — парень вздохнул. — Умер. Вот где.

— Как так умер? Недавно ходил.

— Так и умер. Лег на верстак и все… Хороший был человек… Смерти не боялся.

Парень собрал инструменты, поднялся.

— Далеко уезжаешь-то? — спросил Ивана.

— Не знаю.

— Я к тому, если что в дороге случится, ты сопровождающего спрашивай. Он поможет. Инструктаж был.

— Не будет у меня никакого сопровождающего. На кой он мне!

Но парень не сдавался:

— Не положено без него. Такой порядок.

— У него не будет, — сказала палатная сестра, появившаяся в дверях. — Жена приехала.

Нахмурился Иван:

— Холостой я, сестрица!

— Я тоже думала, что холостой, а ты оказывается… Все вы нынче такие, за семафор заехал и уже холостой… Иди встречай милушку, иди!

— Вы что-то путаете или смеетесь, честное слово!

— Стара я, чтобы над таким делом смеяться, а напутать ничего еще не напутала за всю войну.



Иван пихнул костыли под кровать, зашагал на выход. В вестибюле; опустив на паркет туго набитый рюкзак, стояла Кланя и плакала.

— Где ж это ты так долго, а я жду-жду тебя!

ФОТЬКИНА ЛЮБОВЬ

По северной дороге, от Вологды к Кирову, шел санитарный поезд. Уже несколько суток вез он подальше от фронта раненых солдат. И каждое утро солнышко, скользнув по потной лбине паровоза, заходило в окошки вагонов, окрашивало рябинники вдоль насыпи красным гарусом.

Механик-водитель самоходной пушки сержант Фотька Журавлев лежал на нижней продольной полке. Был он весь забинтован: руки, ноги, лицо. Только для глаз сердобольные сестры оставили смотровую щель да белесые бровки — два лохматых кустика — торчали из-под повязки.

Сознание к Фотьке приходило, кажется, по расписанию: час-полтора не видит, не слышит, а потом откроет глаза, боль свою почувствует и тихонечко попросит пить.

— Господи, чего же они с тобой сделали, проклятые! — вздыхала санитарка Зина.

Ни слов Зины, ни расписания, по которому жил, Фотька, конечно, не понимал. Он не знал даже, что его куда-то везут и что незнакомая санитарка Зина третьи сутки молится, чтобы он не умер.

На маленьком разъезде, у красивой речки Вятки, поезд загнали в тупик, и он простоял там всю ночь. Утром здоровенный старшина, заместитель начальника госпиталя по хозяйственной части, принимал носилки.

— Сначала, робятки, мы вас побаним, — окал старшина, — а потом на осмотр — и по палатам.

Почти три месяца пролежал Фотька в чем мать родила под специальной сушильной палаткой, оснащенной лечебными лампами. А потом стал подыматься. Крепенек оказался сержант. Тело его и дух были доброй русской выпечки. Зина смастерила ему из подушек подобие трона, и он восседал на нем.

Впервые Фотька увидел лицо соседа по палате украинца Семена Неешьсало. Раньше он видел только желтые Семеновы ступни да полусогнутую гипсовую руку, постоянно поднятую вверх, будто Семен денно и нощно за кого-то голосовал.

— Здравствуйте, товарищ старшина! — сказал Фотька.

— Со свиданьицем и со знакомством, — добродушно усмехнулся Неешьсало. — Дюже долго загорали вы под этим пологом. Не чаяли мы вас и живого увидеть.

— Нет. Жить я буду, — уверенно возразил Фотька, — только вот кожа, особо на ладонях, просвечивает — ни топор не возьмешь, ни молоток.

— Кожа нехай пока и просвечивает. Работать будешь — мозоли натрутся.

— Отчего это, товарищ старшина, фамилия у вас такая пошла — Неешьсало? — спросил Фотька. — Неужто предки ваши морговали таким вкусным продуктом?

Старшина нравился Фотьке. Рассудительный, не обидчивый. Зина писала за него письма на Украину с многочисленными поклонами теткам Ганнам, дядькам Тарасам, сношкам и зятевьям, а Фотька выспрашивал, кто они и неужто выжили под немецкими оккупантами.

А еще Фотька любовался Зиной, и она, кажется, это замечала. В дело, не в дело просил он ее поправлять подушки, а когда Зина склонялась на ним, ловил медвяный запах шелковистых волос, и сердце у него замирало. По утрам девушка первой появлялась в палате и всегда подходила сначала к Фотьке:

— Ну, как ты, родненький мой?

Он понимал, что Зина так говорит с каждым, но все равно был доволен.

А рябинники за окошком совсем посходили с ума. Горели под слабым ноябрьским солнышком невиданными красными гроздьями. Отражались в воде и в окнах почерневших от дождей домишек. Кисти рябины заполонили в палатах все кружки, стаканы и котелки. Ее приносили с собой сестры, нянечки и шефы.

Фотька целыми днями сидел в подушках, любовался рябинниками. Ходить ему, даже с костылями, пока не разрешали.

И вот пришел в палату в сопровождении врачей, медсестер и нянечек комиссар госпиталя. За ним внесли стол, накрытый белой простыней.

— Товарищи гвардейцы, — сказал комиссар, — мы принесли вам добрую весть. Верховный Совет страны за мужество и отвагу, проявленные в боях с фашистами, наградил орденом Красной Звезды командира взвода разведки старшину Семена Петровича Неешьсало и орденом Славы третьей степени — механика-водителя самоходки сержанта Фотея Феоктистовича Журавлева. В связи с тяжелыми ранениями награды не были вручены в частях. Они догнали вас, друзья, в госпитале. Разрешите мне по поручению, командования…

Капитан подошел к постели Неешьсало:

— Позволь, Семен Петрович, прикрепить.