Страница 135 из 137
У Томы опять пронзительно затомилось сердце: господи, ну почему? Почему ей досталась такая судьба, почему она всю жизнь жила трудно, работала тяжело, жила не для себя, для других, но никто никогда не пожалел ее, не помог, не позаботился о ней, даже собственные дети, едва став на ноги, покинули ее и втайне рады этому. Не любят…
Младшие не любят, а старшая просто ненавидела, особенно после того, как Тома решила вмешаться в ее отношения с этим парнем из ремесленного.
Владимира к Стелле привел кто-то из друзей: у ней вечерами, еще со школы, всегда собирался народ, сначала это были одноклассники, помогавшие в занятиях, потом получилось нечто вроде литературного кружка, читали стихи и рассказы, спорили, обсуждая, — шум доносился к Томе наверх. Владимир тоже что-то сочинял, потому стал захаживать чаще, в неурочное время, один. А потом Томе сообщили соседки, что Стелла выходит замуж.
Поверить, что кому-то всерьез необходима и интересна ее дочь-калека, Тома не могла. Ясное дело, Владимир охотился за жилплощадью — сам он жил в общежитии — и за деньгами. Стелла давала школьникам уроки немецкого, литературы и математики, от учеников отбоя не было, — так что у нее кое-что лежало на сберкнижке на случай обострения болезни. Тома у дочери бывала редко, а тут зашла. Дипломатией она никогда не отличалась, разговор стал горячим, Тома заявила Стелле, что любить ее нельзя, смешно и говорить об этом, Владимир просто загонит ее в гроб и будет тут жить с молоденькой. Стелла выслушала, изменившись в лице, повозилась на постели, выбирая удобную позу, потом произнесла негромко: «Слушай, мамаша… Обходилась без тебя и дальше перебьюсь как-нибудь!..»
Лет двенадцать прожили Стелла с Владимиром. Он кончил десятилетку экстерном, поступил в институт. По-прежнему у них в комнатке собиралась молодежь, до Томы доносился веселый шум, но каких-либо ссор или пьянки она не наблюдала ни разу. Стелла была, наверное, счастлива эти двенадцать лет, калека-дочь, вопреки всем законам логики, оказалась удачливей, чем мать.
Дверь купе открыли, вошла Женя, щелкнула выключателем, погасив ночник, стала раздеваться, шурша шелковым платьем. Дышала Женя возбужденно. Легла. Тома хотела напомнить, чтобы Женя заперла дверь и подняла секретку, но дверь снова тихо отворилась, вошел Александр Викторович, сел к Жене на постель, близко к лицу, наклонился, опершись локтем о подушку.
Тома замерла в ужасе, боясь пошевелиться.
— Спит бабуся? — тихо прошелестел шепот Александра Викторовича.
— Вроде спит… — отозвалась со смешком Женя. — Ой, руки у вас потные…
— Жарко… Женечка… Я не ожидал… — различила Тома шелестящий шепот. Облилась стыдом и страхом оттого, что «это» совершается при ней.
«Это», о чем она первые лет десять — пятнадцать после разлуки с Павлом мечтала как о великом счастье, таинстве, которое не может с ней произойти, потому что она умрет от прикосновения, — мечтала и перестала мечтать, желая уже для себя просто нежности платонической, просто человека рядом. И вот эти двое торопливо и открыто творят тайное, сокровенное, будто бы ее здесь и нет, словно бы она мертвая уже и не имеет значения.
Тапочки Александра Викторовича, тихо шлепнув о коврик, спали с ног, затрещала-заскрипела скамья под тяжестью грузного тела.
— Ой, жарко… Зачем вы?.. — опять еле слышно засмеялась Женя. — Тесно…
— Я только полежу… Пьян. Вы такая душистая, Женечка, благоуханная, кожа у вас как шелковая…
Раздались какие-то сырые хрюкающие звуки, — Тома, гадливо морщась, сообразила, что это поцелуи? — Женин смешок и невнятное бормотание. Потом соседи завозились сильней — происходило нечто вреде борьбы, — щелкнули замки подтяжек.
«Господи, какая гадость, — обмирала Тома, — господи, да что же это, как же можно, точно скоты… Неужели начнется? Боже мой!..»
Она села на постели.
— Слушайте, как вам не стыдно! — произнесла она, голос сорвался на крик. — Что вы творите? Скотство такое… Разве я мертвая? Я проводницу позову, господи!..
— Я ухожу, замолчите! — злым шепотом сказал Александр Викторович. — Нечего из-за ерунды шум поднимать.
Но Тома не слышала, она разрыдалась, выкрикивая громким сиплым голосом:
— Господи, называется, поехала! Денег столько потратила! На что? Почему же я такая невезучая всю жизнь? Не везет и не везет! В купе и то попала с какой-то потаскухой, ведь это надо же такое невезенье!..
— Бабуля, я попросила бы! — угрожающе крикнула Женя, тоже сев на постели. — Я же вам не говорю, что вы старая идиотка, выжившая из ума!
— Перестаньте шуметь, весь вагон перебудите! — уговаривал Александр Викторович, застегивая подтяжки. — Глупая старуха, подумаешь, невинность изображает! Знаем мы…
Дверь откатилась, щелкнул свет.
— Что тут у вас за крик? — спросил бригадир. Шум разбудил его, служебное купе находилось рядом.
Тома истерически рыдала, шелковая застиранная комбинация обвисла на груди и подмышками, обнажив грузное сырое тело с дряблыми ямками на коже, вспотевшие волосы торчали жалкими сосульками. Женя лежала, закрывшись с головой, Александр Викторович молча ускользнул в свое купе.
Я тоже вышла на шум, мое купе было рядом, и кое-что из выкриков Томы я волей-неволей разобрала. Оценив обстановку, я предложила бригадиру:
— В Омске соседка моя сошла, так что второе место свободно. Пусть она ко мне перейдет? — Бригадир кивнул, и я окликнула Тому: — Уважаемая, пойдемте ко мне в купе, там вам будет покойно. Я помогу вам перебраться.
Бригадир поддержал меня, он, видимо, тоже понял, что́ произошло, но не желал скандала:
— И правда, мамаша, чем вам тут… Идемте-ка в купе к этой женщине. Одевайтесь, я вещи перетащу.
Тома, все еще судорожно всхлипывая, покорно поднялась, но не соображала, что надо делать, стояла босиком, в комбинации, привисшей на боках кругами. Я подала ей халат и тапочки, бригадир взял в охапку постель и отнес в мое купе.
Я проводила туда Тому, она сразу же, точно у ней не было сил стоять, легла, сжалась под простыней в большой комок.
— Где ее вещи? — спросил бригадир у Жени. — Эй, мадам, проснитесь! Где вещи старухины?
Женя высунулась из-под простыни и указала на коричневый фанерный чемодан. Бригадир достал и отнес его к нам в купе.
— Спокойной ночи, мамаша! — пожелал он.
Я забрала сумочку, висевшую над Томиным местом, полотенце и мыло, сгребла пожелтевшие листки, аккуратными стопочками лежавшие с Томиного края на столике. Потушила свет.
Тома уже забылась тяжким сном, постанывала и дергалась. Я тоже легла, но заснуть не удавалось, мне было грустно.
Я думала, что в мире, наверное, увы, не все в порядке, все-таки раньше даже подлецы не решались обижать стариков, а бойкая дамочка за стенкой уже похрапывает спокойно, и ничто не смущает ее сон. Я вспомнила американский фестивальный фильм, где два хулигана издеваются, унижают старика и старуху, газетные сообщения о том, что в некоторых странах молодые преступники отнимают у одиноких стариков пенсионные деньги, — сообщения в ряду других, хотя, наверное, печатать это надо на первой странице красными буквами…
Я пыталась понять, почему стало возможно такое — из-за возрастающей ли разобщенности людей? Мы стали очень беречь свое спокойствие, видимость суверенитета, жмем руку подлецу, улыбаемся негодяю; завтра Александр Викторович поздоровается со мной, и я, наверное, отвечу. Сегодня пакостник обидел соседа, ты делаешь вид, что это тебя не касается, завтра он может обидеть тебя, твою мать, отца, детей. Да так и происходит сплошь и рядом, но мы глотаем и эти обиды, делаем вид, что ничего не произошло…
Тома, тяжело перекрутившись на скамье, улеглась лицом к стенке и стала дышать спокойней. Дамочка в соседнем купе похрапывала все так же размеренно, я вертелась с боку на бок, сон не шел.
Так у меня всегда бывает: если я с вечера засну, а потом меня разбудят, то после засыпаю с трудом, все мне мешает — и храп за стенкой, и слепящий свет прожекторов встречных составов с лесом, — шторка на нашем окне сломана и прилегает неплотно. К тому же мы едем навстречу времени, и я не успеваю привыкнуть, что сегодня двадцать три в Москве — это час по местному, а завтра двадцать один в Москве — это уже двенадцать ночи по местному, но спать не хочется, хоть и глубокая ночь; сон приходит в твои привычные, московские двенадцать ночи, а здесь уже четыре утра и светает…