Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 137



Режиссер проглотил оплеуху Игоря, словно не заметил, — впрочем, что ему еще оставалось?

— Начнем? Тихо, съемка. Мотор! Триста тридцать четыре, дубль один!

Тронулась массовка по заводскому двору, иду я в толпе женщин моего цеха, идет навстречу Кирилл с приятелем. Увидел меня, замедлил шаг, приятель подмигнул, зашагал дальше. Кирилл произносит свой текст по сценарию. Лицо его закрыто: он обижен, но объективен. Делает шаг дальше.

Я ухватываю его за рукав. «Постой… Так и пошел? Ничего больше не скажешь?» Это уже мой собственный текст — неважно, если он неточен, все равно будет озвучание.

«Да ведь ясно вроде все…» — «Ну, если ясно — иди». Стоим. «Что ж не уходишь?» — «Я не спешу. Думал, ты что скажешь?» — «Я люблю тебя. Я не могу без тебя больше, нету во мне гордости, Иван. Вот… Сказала. Доволен? Можешь идти теперь». Кирилл проводит по лицу рукой, будто снимает с него маску, улыбается простецки — лучшей из своих улыбочек. «Да ведь и я не могу, Люба! Что делать-то будем? Как жить-то? Заврался я кругом: дома в семье вру, тебе вру, себе… Зачем? Давай просто решим все. Ухожу я к тебе!..»

— Стоп!.. А ничего? А? Пойдет, пожалуй?..

Я гляжу на нашего «Ваню» и вижу, что он доволен. Гляжу на Игоря, он улыбнулся мне грустновато, я поняла: середняк. Кирилл поймал эту улыбку и ответил запальчиво:

— А что ты ожидал? Так все же лучше, чем по сценарию. Хоть грамм искренности.

— Один дубль будет? — спрашивает Игорь у режиссера. — Хорошо. Володя, проверь рамочку.

И потом говорит задумчиво, ни к кому вроде не обращаясь:

— Искренность — товар дефицитный, на граммы меряем.

— Ты хочешь, чтобы я повесилась? — спрашиваю я с веселой улыбкой, но, в общем, всерьез. Я полна отчаяния и где выход не знаю. — Не переснимать же фильм, не переписывать сценарий?

— Ну и не трать себя, — говорит Игорь. — Оттого, что ты воткнешь бумажный цветок, ничего не изменится.

Он прав.

С той ночи, вернее, с того утра я живу у Игоря: у него тоже люкс, ему положено как оператору-постановщику.



Алексей принял мое сообщение о том, что я ухожу, с ироническим изумлением, как предфинальный каприз. Сказал только:

— Боже мой, если ты любишь, я склоняюсь перед чувством, хотя мне горько. Я ведь тоже люблю… тебя. Ты помни об этом. Соскучишься любить — возвращайся.

«Вместе с зарплатой и гастрольными гонорарами…» — хотела я добавить. Злой я стала. Впрочем, может быть, Алешка рассчитывает, что я сохраню ему содержание?

Дальше мы снимаем все точно по сценарию и в той трактовке, какая видится режиссеру. Полное равнодушие овладело мной. Такое равнодушие, что я перестаю любить Игоря, себя, даже Сашку. Мне хочется умереть, только я боюсь.

Нет, это, конечно, кокетство — фраза, что я не люблю Игоря. На всем свете он для меня единственный только и существует, к Сашке я на самом деле как-то охладела: здорова, весела — и ладно.

Вечерами, после съемок, я лежу рядом с Игорем щекой на его плече, слышу его тепло, его силу. Его громадное, вроде бы громоздкое тело полно силы и каменной твердости. Мне приятно и непривычно ощущать эту силу: Алексей всегда, даже в молодости, был женственно-рыхл, изнежен. Игорь читает, а я напряженно думаю ни о чем — гудит во мне, точно ток на подстанции, тоскливое напряжение. Ночами я почти не сплю; задремав, тут же цепляюсь сознанием за очередную горькую мысль, и сон уходит, а в мозгу, во всем теле снова продолжается круговращение отчаяния. Услыхав, что я опять проснулась, Игорь поворачивается ко мне, начинает гладить по лицу ладонью, приговаривая негромко, как он меня любит, как я его люблю, как все наладится и будет хорошо. Я начинаю отвечать на его поцелуи, полная благодарности к нему и жалости к себе, наслаждение дарить другому наслаждение соединяет нас.

Иногда ночью я просыпалась оттого, что вдруг во сне пронзало меня воспоминание об отце, о том, что, может быть, в эту минуту он умирает и зовет меня, а я не с ним. И нет мне оправдания, что я снимаюсь, а не там, у постели умирающего отца в его последний час. Потом удивленно вспоминала мать, ее немногие, сохранившиеся у отца фотографии: широколобое рябоватое лицо с острым носом и круглыми птичьими глазками. Некрасивая, обреченная на одиночество, однако прожившая бы до глубокой старости: крестьянское спокойное здоровье в этом лице. Но вот отец пожалел, приласкал ее — и она умерла. Умерла, но продолжила себя во мне, в Сашеньке, во внуках, которые, я надеюсь, будут когда-нибудь…

Ради кого же отец оставил ее, или не оставил, но дал понять, что тяготится ее близостью? Я пытаюсь припомнить женщин, бывавших в нашем доме во время моего младенчества, и вдруг в одну из ночей меня осеняет: тетя Женя!.. И словно бы я позвала ее своим воспоминанием: два дня назад я, сидя в раскладном кресле, ожидала, пока передвинут аппаратуру для съемки крупного плана, — на меня сначала долго смотрела из толпы, а потом подошла женщина лет шестидесяти пяти, опрятно одетая, странно причесанная. Я ее по прическе и узнала, да еще по черным, очень молодым глазам. Причесана она на прямой пробор, а на уши с обеих сторон, на манер Эммы Бовари, были уложены как бы этакой плюшечкой круглой свернутые, седые уже, а когда-то смоляно-черные косы. Таких причесок я и раньше видела мало, а теперь и вовсе никто не носит.

— Стася? — улыбнулась она, увидев, что я ее узнала. — Как папа? Я теперь здесь живу, к Стивке переехала, он на заводе главным инженером.

Я рассказала ей про отца, она сильно огорчилась, посетовала, что, мол, поехала бы проведать, даже подежурить, но, коли он в таком состоянии, что никого не узнает, ей не хочется убивать память о нем.

Это была «тетя Женя», та самая юная художница, с которой отец познакомился где-то в Крыму, куда вскоре после того, как я родилась, поехал в отпуск. Связь их продолжалась и после смерти матери, длилась долго, до самой этой странной отцовской женитьбы. Я мало, конечно, понимала из того, что происходило, но с приездами тети Жени у меня было связано какое-то возбужденно-праздничное состояние отца и всего нашего дома, и то, как топилась печка, меня кормили вкусным и укладывали спать, а отец и тетя Женя, сидя у огня, разговаривали молодыми веселыми голосами, Я просыпалась через какие-то промежутки, а они все сидели и разговаривали. Наезды эти были короткими, тетя Женя все время куда-то уезжала, то к полярникам, то писать челюскинцев, то на Дальний Восток, к хетагуровкам… Почему они с отцом не поженились? Все в его жизни, да и моей, было бы, наверное, иначе, на более высоком уровне… Что-то, по-моему, произошло между отцом и тетей Женей: что-то неприятное осталось у меня в памяти, но что, я так и не вспомнила..

— Настя, давай уедем, — сказал как-то Игорь, бросив на пол очередной толстенный том очерков: их он читал последнее время множество. И потянулся, хрустя костями. — Уедем в Сибирь? Или на Урал?.. На Дальний Восток? Я буду опять снимать документальные фильмы, я ведь тогда, после института, начинал документалистом. А ты в театр поступишь. В кино ты своих ролей не дождешься, Настя, это же дураку ясно. Ты характерная актриса, с уклоном в лирику, тебе бы несчастных проституток играть, как Мазине. А в классическом репертуаре все есть. Начни сначала. Славу ты имела, надеюсь, сыта. А главное — там мы вместе. В Москве — моя семья, твоя семья — все сложно. Начнем сначала? Да и соскучился я по Сибири, по тайге, по океану… Хочу уехать.

В общем-то он был опять прав, меня удивляло в нем это умение вдруг сказать что-то, о чем я вроде бы всегда думала, но не выносила на поверхность. Прав — но что же? Вот так, завтра-послезавтра, взять и поломать все? Бросить налаженное, уровень привычный, начинать на новом месте новые хлопоты о жилье, о том, на, чем спать, в чем варить суп и чем есть кашу?.. Не могу, устала, не хочу!.. И вдруг меня затопило тоскливое раздражение, безумное сожаление о содеянном: поломала, разрушила, не вернешь!.. Добропорядочной прочной репутации не вернешь, видимости добрых отношений в семье не вернешь, благополучия — ничего не вернешь, все сломано… Вот так-то…