Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 137



Я глядела на лицо Сергея, еле видное из цветов, суровое, старое, в гриме, точно он был и сейчас в кадре, в работе: последний грим этот положил на его обесцвеченное смертью лицо тоже знаменитый своим искусством сторож из морга больницы Склифосовского, где Сергею делали вскрытие. Глядела и не плакала: он был не похож — спокоен. Ни разу не видела я его спокойным. Заплакала, только когда начала причитать мать, деревенская женщина: понесли гроб.

Толпа у подъезда не разошлась, хотя допуск к телу прекратили еще час назад, для панихиды. Стояли молча, ждали, зашевелились, когда вынесли гроб. Если бы скорбь могла стать материальной, — ведь существует, говорят, телекинез, когда человек двигает предметы, не прикасаясь к ним, как бы материализует желание, — Сергей встал бы сейчас. Этого заряда энергии общей искренней скорби тех, для кого он сгорел, хватило бы ему на многие годы жизни.

— Стась? — разбудил меня телефон, а потом сестренкин голос. — Ты в Москве, я думала, тебя нет. Инсульт у отца, вчера вечером в больницу увезли. Случайно позвонила, не думала, что ты в Москве. Пойдешь к нему? Я иду скоро, пойдем вместе. Из еды ничего не надо, я взяла. Утку купи, он разбил вчера, выбросил, когда нянечка подала, а они у них отчетные. Не пугайся только, он изменился…

— Это ваш дед, вчера привезли? — спрашивает молоденькая сестричка, сидящая неподалеку от дверей на сестринском посту. — Ну и дед, никогда таких не видела! Дежурьте, что ли, у него, мы не справляемся. Не ест, упал ночью, в туалет хотел идти. Утку разбил. Вот пеленки возьмите, поменяете.

В палате пять коек, лежат беловато-голубые старики в белом, покрытые белым. Я шарю глазами, не узнаю, не вижу. «Вон он, — говорит Алла. — Сеткой привязали, чтобы не вставал».

Отец лежит возле окна, что-то беспрерывно говорит и водит рукой по одеялу, другая рука привязана, весь он поверх одеяла прикрыт сеткой, привязанной к железному каркасу койки. Мы подходим ближе, Алла садится на табурет возле изголовья, показывает мне на другой — садись. Но я пока не могу сесть, я смотрю. Ни один мертвый не может быть мертвее его, лежащего передо мной.

Белая, как талый снег, кожа вылепила огромный череп, подбородок с синим провалом рта и впадины щек. Безумные, голубые, выкаченные, как у мучеников на старинных картинах, глаза. Без признака мышц синевато-белая пясть движется по завязкам сетки, дергает их постоянно и настойчиво.

— Папа, мы пришли, — окликает его Алла, моя разумная трезвая сестренка, младшая, маленькая, хотя ей уже тридцать восемь.

Пясть продолжает шарить, потом поднимается в воздух, что-то нащупывает в нем, голова переваливается набок, фарфоровые шары глаз останавливаются. Мысль появляется в них и желание сосредоточиться.

«Брюки принесла? — лепечет он быстро и невнятно: рот полупарализован. — Я не могу встать без брюк, потом там у меня деньги». — «Брюки принесу, — втолковывает терпеливо Алла. — Я выбросила твою одежду, она грязная, ты обмарался, когда лежал. Мы тебе новое все купим. Тебе нельзя вставать, зачем ты хотел встать вчера?» — «Отвяжи меня! Мне надо встать! — сердится человек, губы его дергаются, точно мы опять маленькие и нас надо попугать предвестием сердечного приступа. — Я не могу ничего тут, мне надо встать, как ты не понимаешь!..»

Я с трудом, только по догадке, по движению левой стороны рта разбираю, что он лепечет.

— Тебе нельзя вставать, — спокойно уговаривает его сестренка. — Ты не выздоровеешь, если будешь вставать, ты упал вчера, тебя под кроватью нашли. Тебе хуже. Ты хочешь жить?

Голубые глаза на серовато-белом замерли, рот хитро скривился, выдохнул:

— Хочу…

— Значит, надо слушаться врачей.

Из детства вышел человек, в детство вернулся: и приидешь на круги своя… Замкнулось кольцо.

Алла щупает простыни. «Он весь мокрый, надо сменить пеленки». Мы развязываем сетку, поднимаем одеяло, человек пытается помешать нам. Вот, оказывается, какая самая сильная, самая живучая эмоция осталась в этом дереве, — мы ветки его, — стыд, совестливость. Из-за этого он свалился вчера с кровати, потому что хотел выйти в уборную, у него второй инсульт, он безнадежен. Совестливость… Вот, оказывается, что было главным в моем отце.

Он пытается помешать нам, но мы подняли одеяло, я приподнимаю его ногу и бедро, мы видим наготу своего отца, но это уже не нагота — эти голубовато-серые, точно у отходящего после заморозки цыпленка, тощие бедра, это не нагота, это уже не здесь. Как у новорожденного — еще не здесь, еще заявка на плоть, на жизнь; так и это — уже не здесь, уже истаяло, истлело, развеяно…

Он сухой, укрыт, удобно уложен. Алла достает из сумки термос с бульоном, котлету.

— Надо поесть.



— Не буду, я не хочу!

— Ты не выздоровеешь, тебе нужны силы, чтобы выздороветь.

Он опять недовольно дергает ртом, будто он сильный, молодой, имеющий над нами власть старшего. И вдруг глаза его останавливаются на моем лице, замирают, судорога ужаса перекашивает его рот, рука вцепляется в одеяло.

— Лида… — лепечет он. — Лида… не надо…

— Ты что, папа? — наклоняюсь я к нему, пытаясь загородить и утешить. — Я не Лида. Какая Лида? Я Настюша.

Детское имя мое всплывает у меня в мозгу, отец меня так никогда не звал, никто меня так не звал. Мачеха звала Стюрой, остальные Стасей, Анастасией. Игорь, балуясь, зовет Настя, ему кажется так ласковей. Но я вспоминаю вдруг, что звали. Кто?

Из глаз отца начинают катиться слезы, лицо его сморщивается, собираясь в жалкий, покрытый серой щетиной кулачок.

— На-астюша… — хлюпает, пытается произнести сводимый судорогой рот. — На-астюша, маленькая… Лида… не надо…

— Это он твою мать вспомнил, — говорит Алла спокойно, и я обалдело гляжу на нее. — Ее же Лидия звали, она отравилась мышьяком. Мария Павловна рассказывала, она помнит ее. Ты не бывала у отца последнее время, а я захаживаю. Мария Павловна говорит, он часто вспоминает ее теперь.

Это новость. Я сажусь на табурет, машинально поглаживаю руку отца. Какие-то разговоры, слышанные в раннем детстве, но не принимаемые всерьез, потому что отец, который самый правдивый, идеал всего, раздраженно обрывает: «Слушай бабью болтовню!..» Даже мачеха об этом не поминала никогда. Стеснялась? Не знала? Жалела меня?..

— Почему отравилась? — не вдумываясь задаю я вопрос. — Зачем?

— Не разберешь. Они не расписаны были, отец какую-то другую любил. Ну что ты, батюшку не знаешь? Он все время кого-то любит. Другого. Не твою мать, хотя ты уже есть, а другую. То Люську, то Зинку. Не нас с тобой, вот что обидно — других…

Это знак бывшей плоти, это развеянное по миру существо — причина смерти моей матери. Я гляжу в себя и вижу, что известие принято мной с интересом, но словно новый конец страшной сказки, слышанной в детстве: «А знаешь, белая статуя, оказывается…» Сработал зигзаг в памяти, на четверть мига унесший тебя в далекое прошлое и вернувший обратно. Я никогда не видела мать, я не могу ее ни любить, ни не любить, а отец — вот он, я люблю его, мне его бесконечно жалко, я, точно от ребенка, пытаюсь увести от него страх, защитить…

Где истина, как определить итоговую цену человеческой жизни и надо ли ее определять?..

Я еду в группу. Что делать — съемки не могут прерваться и ждать, как судьба решит с отцом дальше. Еще две недели — а там я сменю Аллу, не поеду в отпуск. Врач сказал, что организм у отца удивительно жизнеспособный, возможно, он и выкарабкается.

Темно, из окошка дует, вагон покачивает, встряхивает на стыках. Я не сплю, хоть и одна, хоть и спальный вагон, а я приняла двойную дозу снотворного. Я словно бы остановилась, а впереди — обрыв, продолжения жизни нет, и я не жажду его, продолжения.

Вчера и сегодня в группе снимали те сцены, которые планировались на конец экспедиции, потому что они под крышей, на заводе, от погоды не зависят. Массовка и проходы Кирилла. Снимали, пришлось снимать, потому что я уехала проводить Сережу.

Мы снимались с ним в первой моей картине, и хотя почти не встречались эти двадцать лет, но пусть бы перевернулась земля, пусть бы на меня навесили все убытки по остановке съемок, я все равно поехала бы его проводить. Не может быть у человека обстоятельств, мешающих ему пройти перед гробом друга. Даже если он не считал тебя своим другом, не помнил, что ты живешь на земле. Эта последняя встреча уже не для него — для тебя.