Страница 109 из 137
Репетиция. Мой ребенок с небрежно намазанной гримом рожицей, — даже ресницы не наклеила: сойдет, — влетает в декорацию, начинает говорить, поворачиваясь к свету, к камере и так и эдак. Что ей? В двадцать четыре года я тоже не думала ни о свете, ни о ракурсе, играла.
Мой ребенок. Те же скулы, что у меня, тот же выпуклый лоб и короткий нос. Верхние зубы чуть выступают уголком, — зализала в детстве, вообще у нее неправильный прикус, но это-то и придает ее улыбке ту асимметрию, очарование, которое добиваются заполучить в свои картины многие режиссеры. И глаза точно у новорожденного олененка — влажные, черные, чуть косят. Глаза прабабки-армянки, спасибо Алешке хоть за это.
Игорь Сергеевич, наморщив лоб и едва улыбаясь, тоже следит из-за камеры за репетицией. Откровенно любуется Сашкой, глаза нежные и чуть грустные. Самолюбиво дергается мое сердце, лицо становится напряженно-жалким. Ладно. Тоже годится для роли.
Поехали! Мотор! Триста девятнадцать, дубль один. Стоп! Мотор! Стоп!.. Пять дублей.
«Хватит, Валентин Петрович. У меня уже язык заплетается, видите? — Сашка совершенно серьезно показывает режиссеру розовый язык. — Третий дубль был самый хороший у меня и у мамы».
«Хватит так хватит. Ты устала? Учись у матери, пока молодая. Три часа мамочка твоя в кадре и свежая как огурчик».
Положим, у меня голова трещит и разламывается от усталости, от стяжек, от жара приборов, оттого, что толпа загородила все вокруг, дышать нечем. Но профессия есть профессия.
«Вот еще, вовсе я не устала, но что без толку одно и то же долдонить? Пора отдохнуть, вечером режим снимаем, да, Игорь?» — «Если будет солнце, — отвечает Игорь Сергеевич. — Но приборы ребята все равно перегонят на набережную и установят. Успеете, Николай?» — «Надо успеть. Погода под угрозой — осень, не лето. Надо успеть. Все, ребята». Щелкают вентили «дигов», выключают ПБТ, площадку осеняет прохлада и полумрак. Мы уходим в гостиницу.
Через несколько лет Сашку перестанут приглашать сниматься. Мода на нее пройдет, а то, что она капризничает на съемочной площадке, уж известно. Каждый режиссер пока надеется, что это у других, а уж он-то ее переломает, тем более что актриса она действительно превосходная, ни на кого не похожа — стоит повозиться. Но по прошествии лет таких режиссеров будет становиться все меньше: я-то знаю, на моих глазах происходили блистательные вспышки актерских дебютов и потом угасание в полной безвестности, забвении, даже гроб некому вынести.
«Режиссер есть режиссер, а дисциплина входит в профессионализм!» — твержу я Сашке. «Мамочка, но ты же согласна, что он не режиссер, а идиот. Вот когда я снималась у Андрея, я слушала его с открытым ртом. Но и он со мной советовался…»
— Сейчас век интеллектуального кино, — говорит мне Сашка, поднимая телефонную трубку. — Да?.. Мало написать сюжет, диалог и характер. Это только для нашей провинции проблема. Во всем мире это умеет делать любой ремесленник от кино. Нужна мысль, отбирающая, организующая материал. Мысль, а не сюжет должна двигать действие. Вот Бергман, Лелюш, Брессон… Алло, Игорь? Ну что?.. Значит, маме гримироваться? Папы нет еще, я сама позвоню Марине и Люсе. Слушай, обедать идем в шесть, и мама сразу же на грим. Приходи.
Звонит помрежу, чтобы та распорядилась машиной и собрала групповку, потом гримерше. Мой энергичный, мой глупый, беззащитный в своей самоуверенности ребенок…
«Согласна. Но, Сашок, талантливых фильмов мало и в мировом кино. Талант — редкость везде. Ремесло ремеслом, а талант талантом». — «Талант! Дилетанты мы, мамуля, вот что!» — «Ладно, умная дочь, я полезла в ванну, потом попытаюсь уснуть. В половине шестого разбуди меня. Ты где будешь?» — «У себя в номере. Я спущусь, я знаю, ты пугаешься звонков, если заснула».
Лезу в горячую воду, пытаюсь расслабиться, потом ложусь, задернув занавески. Гудят пароходы на Волге, грохочет землечерпалка. Засыпаю.
Сон. Во сне я видела, что Сашка — еще подросток, что она привела в дом мальчишек, они играют в какую-то нехорошую игру, непоправимо нехорошую. Я врываюсь в комнату, бью Сашку жестоко, со злобой, с ненавистью. Этой сцены не было, ее никогда не могло быть. Что отыгралось в моем уставшем мозгу? Мысли об отце, томящие позавчера, вчера, сегодня? Отец, я, дочь. Кровная связь, гены, цепочка временны́х перемен?
Нет… Конечно, я не ревную свое дитя к Игорю Сергеевичу, он немолод и неинтересен для нее, она кокетничает с ним по привычке и чтобы оператор хорошо снимал. Она любит своего второго мужа (с первым они разошлись, не прожив и полгода), у них полная гармония. Но я давно привыкла везде быть первой, быть единственной женщиной, теперь это уходит — и мне больно, мне непривычно перехватывать восхищенные взгляды, обращенные не на меня. И потом, я влюбчива, хотя умело скрываю это: миллион моих кратковременных экспедиционных влюбленностей глубоко похоронен в клетках моей памяти, о них не помню только я. Довольно редко я жажду реализации, продолжения — нельзя, я дорожу своим строгим именем. Потому моя влюбчивость — моя беда. Но, быть может, без этого все-таки нет актрисы и повышенная эмоциональная уязвимость — составная таланта?
Я проснулась окончательно, и теперь не заснуть: заработал мозг. Вспоминаю, нежно, больно лелею внутренним зрением темный, как вода, взгляд из-под прямых вихров, тяжелые плечи, огромные руки… Вот он глядит на Сашку — покорность в его слегка косящих глазах, он ничего от нее не добивается, просто любуется. Однако во всякой бескорыстной нежности таится надежда — это аккумулятор нежности. Может, я жалко завишу от него именно из-за этого сочетания тяжелой мужской силы, грубоватой раскованности «бывалого человека» с нежностью, стоящей в его глазах. Я слышу в нем мужика, слышу силу, надежность…
Как-то месяца полтора назад мы с Игорем пошли с вечерней «режимной» съемки пешком в гостиницу — выяснилось, что оба любим ходить. Теперь гуляем часто. Игорь рассказывал мне, как лет шестнадцати сбежал из дома, уехал на Север в Якутию, мыл золотишко на Алдане и в Бодайбо, охотился с промысловиками в Забайкалье, работал в геологических партиях рабочим, два раза его там в пьяной драке порезали «зеки», выжил только благодаря своему могучему организму. Такие люди мне не встречались — я удивлялась, жалела безумно и вот дожалелась: теперь завишу от него, от того, поглядит ли он на меня со странной своей улыбочкой, Не разжимая губ, перекатывая желваки на щеках… Унижение, боль — пора освободиться, но я уже не могу.
От отца унаследовала я эмоциональную уязвимость, неправую жажду сладкой боли оттого, что сгорает душа. Отец и сейчас, в свои восемьдесят шесть, еще не ищет покоя. Вчера перед «нижегородцем» я заскочила к нему, рассчитывая посидеть, поразговаривать, отогреть: обидела ведь, виновата. Купила в буфете на студии, что нашлось повкусней, взяла бутылку крымского портвейна. Дверь у отца никогда не прикрывается плотно, и, уже войдя в коридор, я услышала высоко звенящий растроганный голос моего батюшки, потом — хрипловатый женский. Конечно, у него сидит Люська, как я не подумала? Уйти? Но меня услышали, дверь распахнулась, на пороге возникла последняя платоническая привязанность отца. Желтая челка, желтые длинные волосы, красная помада, размалеванные глаза. Толстушка, коротышка, даже многомесячная беременность еще почти незаметна. Чем-то она напоминает покойную мачеху, наверное, поэтому отец выделяет Люську среди остальных своих пташек. «Перевоспитывать, спасать» — когда-то батюшка убеждал себя, что он за этим женился на мачехе, теперь ему кажется, что ради этого он не брезгует обществом веселых девочек.
«Ха, Стюра! Заходи. Мы тут закусываем, присоединяйся. Виктор мне рассказывает, как твоя мамаша хотела сделать аборт, а он не разрешил — и, значит, только ему ты обязана жизнью». — «Дважды, выходит». — «Оценила остроту. Мой пацан тоже ему будет жизнью обязан. Уговорил-таки, на твоем светлом примере убедил, оставила». — «Девочка, твой ребенок — это мой ребенок, я всегда помогу, чем смогу, рожай. Дожить бы только, чтобы твоего маленького увидеть, — и тогда подыхать можно».