Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Но позволь мне, сыночек, вернуться к Густаву Климту.

Когда на www.wiki.hell читала про Климта, я увидела там линк на Тебя, сыночек, что меня не удивило нисколько, потому что Ты иногда в стиле Климта пишешь и «киски» вниманием не обходишь. Я по той ссылке сразу отправилась к Тебе — и так, сыночек, растрогалась, что из глаз у меня слезы брызнули: у Тебя на страничке черно-белая фотография, а на ней мы все, и Леон такой красивый, и вы с Казичком такие мои, и я без единой морщинки и как будто только из парикмахерской, с прической и даже на черно-белом фото ярко-рыжими волосами. И вспомнился мне Леон и его поцелуи, и сразу стал Климт бесконечно скучен и неинтересен: как меня Леон целовал — это никто никогда не нарисует, даже если Климт, да Винчи, Пикассо и Матейко вместе взятые за такую задачу возьмутся, ничего у них не выйдет, потому что целовал меня Леон невообразимо прекрасно, никакой рисунок этого вместить не может. И того трепета, который меня охватывал, той нежности немыслимой, которая меня наполняла — кисть самого гениального художника не сможет изобразить.

Но я ведь хотела о втором моем муже, который перед Леоном-то был, рассказать. Вот уж романтик до мозга костей! Я его тут, в аду, все ищу, потому что по совокупности совершенного ему здесь положено находиться, — да пока не нашла. Ад ведь, сыночек, он огромный. Но когда-нибудь найду обязательно — у меня вечность впереди. Я его хочу только спросить, почему он так подло меня оставил. Одну оставил — и даже словечком не обмолвился, почему. Для женщины это бесконечно важно — знать, почему мужчина ее бросает, почему вдруг решает оставить ее без своего внимания, без своей нежности и заботы. Знать это очень важно, очень! Иначе получается как в сериалах, будто он без вести пропал. И вроде нет его, а вроде бы и есть. И на каждый стук в дверь сердце вниз падает — не он ли это?

Я своим девочкам, грешницам-то рассказываю про свой последний день в Гдыни во всех подробностях.

Это было 30 января 1945 года. Холодный был день, очень холодный. Правда, многие того не замечали: когда человек страх испытывает, он холода не чувствует. А уж если бежать куда собрался — тем более. Мой скрипач был в Англии. Дезертировал из вермахта, перебрался в Англию и ждал меня там. А я к нему так стремилась — как никогда и ни к чему в жизни! В Гдыни к пристани причалил огромный плавучий госпиталь «Вильгельм Густлофф». К городу приближалась Красная Армия — все, абсолютно все стремились Гдынь покинуть, главным образом от страха, от бесчинств красноармейцев, слухи о которых будоражили Гдынь и окрестности. Можно было убежать из города пешком или на поезде, но был еще один вариант — на теплоходе этом, «Вильгельме Густлоффе». Я бежать-то из Гдыни не от страха хотела — к любимому рвалась. Один эсэсовец, неравнодушный не раз ко мне подкатывавший, обещал устроить пропуск на теплоход. Мне нужно было только собрать вещи и прийти на пристань. В пятом часу, еще затемно, я пришла — пораньше, чтобы уж наверняка, и стала ждать. Стояла в толпе и ждала. Эсэсовец не появился, а я ведь не «полной» немкой была, а всего лишь «немкой из третьей группы». Вот ведь удивительное у немцев свойство — они даже «немецкость» цифрами меряют! Во всем должен быть идеальный орднунг и математический расчет, они тягу к порядку и математике с материнским молоком впитывают. Да, я родилась в Берлине, жила с родителями в Торуни, а это Западная Пруссия, мой муж был официальным солдатом вермахта (они же не знали тогда, что он дезертировал, да и сейчас не знают) — и все же я была для них недостаточно немкой. «Вильгельм Густлофф» готов был принять на борт две с половиной тысячи пассажиров, а когда отходил от пристани, на его борту находилось девять с половиной тысяч человек: эсэсовцы, офицеры, но в большинстве — инвалиды, а также женщины и дети. Там, на пристани, стояли сотни таких, как я. И из них оставалось выбрать. Я в число избранных не попала, третья группа — это вам не первая и даже не вторая. Я стояла до самого конца, до отплытия, в надежде, что, может, все-таки он придет, тот эсэсовец, придет в последний момент, и все устроится.

Но «Вильгельм Густлофф» отчалил без меня.

Я плакала. Я кричала. Я проклинала Бога и Гитлера. Я чувствовала себя бессильной и брошенной, обесчещенной и преданной. Обманутой. Я выла от тоски, как собака. И очень хотела умереть — мечтала утонуть в ледяной Балтике и тем самым прекратить свое существование, как я уже говорила, — но храбрости не хватило.

Через два дня я поездом вернулась в Торунь, к твоим бабушке и дедушке. А на третий день в немецкой газете прочитала, что 30 января 1945 года около 21.00 «Вильгельм Густлофф» затонул в районе Лабы. В него попали три советских торпеды с подводной лодки С-13 под командованием Александра Маринеско. В тот вечер погибли почти десять тысяч человек, сыночек. Вода в Балтийском море была очень холодной, а мороз стоял 18 °C. Катастрофа «Титаника» по сравнению с этой трагедией — ничто, столкновение байдарки с сугробом. А ведь Маринеско должен был знать, что на борту корабля в основном женщины и дети. И все-таки приказал торпедировать корабль. Он за это от товарища Сталина лично получил медаль «За отвагу». А потом, уже посмертно, 5 мая 1990 года Михаил Горбачев присвоил ему звание Героя Советского Союза — что меня, сыночек, удивило несказанно.

По секрету Тебе скажу, по-моему этот Горбачев тот еще демократ, и я никак не могу понять, чем он тех же немцев берет, начиная с Гельмута Коля.

Маринеско я как-то здесь, в аду, встретила. Смотрит своими наглыми глазами, рассказывает о «Густлоффе» как о полете Гагарина в космос, говорит, торпед было не три, а четыре, только четвертая не сработала. А если бы сработала, «эти фрицы сдохли бы еще быстрее». Так что, сыночек, сам видишь, какие у нас тут, в аду, экземпляры имеются, без малейшей способности к состраданию. Я Маринеске этому сказала, что он — аморальная до мозга костей гнида, ведь знал, должен был знать, кто на борту «Густлоффа» находится. А он, сволочь, медалями от Сталина и Горбачева зазвенел, назвал меня «ополяченной немецкой поганой сукой» и с размаху ударил в лицо. И знаешь, кто меня поднял, когда я кровь с разбитых губ-то глотала? Тот самый эсэсовец, которого я морозным утром 30 января 1945 года на пристани не дождалась. И я его поблагодарила. Главным образом за то, что дал мне возможность, Тебя родить. Ведь это действительно он сделал такое возможным — через то, что не пришел.

Итак, я вернулась в Торунь и затворилась от мира, тоскуя по мужу, которому недоставало смелости ко мне вернуться. Иногда ходила в парк в Быдгошчском предместье и там, на моей любимой скамье, у пруда с лебедями, сидела и плакала. И вот как-то раз мимо той скамейки проходил красивый мужчина. Заметил мои слезы, присел и осторожно спросил, почему я плачу. И закурил. Я не стала ему рассказывать, почему, это ж я должна была в таком случае всю историю польско-немецких отношений рассказывать, а тогда люди не очень-то хотели на эту тему рассуждать, наоборот — хотели все забыть, и поскорее. Потом, в следующий раз, я снова его встретила. А ведь я на эту скамейку приходила всего-то раз в неделю. И несмотря на это — встретила. Значит, он-то там ежедневно бывал. А если мужчина, встретив случайно женщину, потом на это же самое место постоянно приходит, хотя она могла там быть первый и единственный раз — это говорит о том, что мужчина этот настоящий. Ты это признаешь, сыночек? Ты-то в мужчинах понимаешь. Правда, в газетах пишут, Ты знаток женщин, но это все журналистские бредни. Ты в женщинах-то не особо разбираешься. В мужчинах разбираешься, а подаешь это так, что женщинам кажется, будто Ты в них понимаешь. Ловко Ты, сыночек, устроился, ой ловко!

Леон Вишневский приходил к той скамейке каждый день. И вот встретил меня там во второй раз. Я снова плакала, а он подал мне шелковый платок и им слезы мои с лица утирал. А через три или четыре месяца пригласил меня на танцы в «Полонию» и танцевал со мной вальс, и полонез, — лучше даже, чем тот эсэсовец, который в Гдыни меня от смерти через утопление спас тем, что на пристань не пришел. И прижимался Леон к моей груди и целовал мои тогда еще от природы рыжие волосы.