Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6



Бросив весточку, уехала опать с коровницами.

На прощанье ласкался и утешал: «Ты, мамка, потерпи, осень отвалит, нам барин денег-во! Кучу. Куплю тебе само пряху, будешь прясть, а про куски забудь.

XI

Ночь была глазастая и свежая.

Наелись о дедом той же кашицы и в сотый раз высчитывали, сколько им барин денег отвалит.

Жевали жвачку коровы, а Тузик смотрел на них из-под лохматых бровей, повиливая лисьим хвостом.

— Мм-да… это значит, шестьдесят рублев… деньга, а! Двадцать рублев жеребенок…

— За пятнадцать купишь, — перебивает Васька.

— Хлеба нужно подкупить, тоже пятнадцать, остается тридцать рублев, деньга, а?..

— Вырр-ав!

— Взы-взы-кто там?!

В чаще зашуршало.

Васька схватил дубовый колдай и выскочил.

— Ну-ну, выходи, кто есть, я вот же огрею, — стращал он невидимого врага.

Опять зашуршало.

— Дедка, ведьмедь!

Старик вылез и, щелкая курком, поднял к плечу тяжеленную, перевязанную веревкой, шомполку.

— Если добрый человек, выходи, убью, слышишь?

Кусты раздвинулись, и нерешительно вышел на поляну человек. Он был серый и сливался с землей, как оборотень.

Старик и Дикой насторожились.

— Не тать я, не трожьте, — проговорил серый, и слыша болезненный голос, старик опустил ружье.

— Чево же прятался, убить мог.

Человек перелез с трудом через забор и, сняв с головы тяжелую солдатскую шапку, поклонился пастухам.

Седая плешивая голова поразила и деда и Ваську.

— Кто же ты будешь, в такую пору, в лесу?

— Беглый я с войны… проголодамши очень.

— Эк ты, исхудал, сердяга.

Васька и дед пристальней глянули на лицо беглого и увидели острые скулы, обтянутые грязно-белой кожей, и острый покойничий нос Глаз совсем не увидели. Не глаза, а какие-то ямки о водой серели на месте глаз.

Дед дал солдату остатки кашицы и луку с хлебом.

Солдат ел по-чудному, насильно проталкивая куски в горло.

— Плохой ты, не сладко бегать-то?

— Газом я травленный, душа харчи не принимает, помереть мне, в леса ушел, на воле-то легче.

— Это как же газом-то тебя?

— Немец пущает газ. Скажем, вот, как туман пустит по ветру, едучий он, мышь застигнет, и ту травит, лист сохнет, а человеку двыхнуть невозможно. Слеза из глаз идет, и нутро горит.

Большие тыщи он у нас потравил-как снопы валил. Кто и отживел, се равно-не человек.

Поглядел Васька на солдата, — и впрямь не человек.

— Значит, ево берет нас?

— Какое берет, ничья не берет, он нас, мы его, светопреставление. Всю землю пушками разворотили. Что ни яма-человечьей тухлятиной забита… за што, про што, неизвестно. Ихние пленные упирают: наш царь и наши енералы всему виной. Наши на ихнего царя говорят…

— А еще говорят, — понизил голос солдат, — кабы не было ихнего и нашего царя, и драться незачем…

— Да мало ли говорят, а бьют народ почем зря.

Долго рассказывал солдат, горели проваленные глаза и хрипела, свистела грудь.

— Больной ты, и чего, горюн, бегаешь, так теперь не возьмут на войну-то.

— Не возьмут, ты говоришь, не возьмут, — страстно заговорил беглый, а знаешь, взяли, на фронт взяли, с вагона сбег. — Он захрипел и скорчился.

— Как же зимой-то… — упавшим голосом спросил дед.

— До зимы помру…

Васька посмотрел на серые, Молью съеденные скулы, на синие виски, и решил-помрет.

Утром солдат ушел и больше его пастухи не видали.

ХII



Много раз выгонял и загонял стадо Васька, и по выгонам вел счет дням. Дни холодели, густели, и резкий крик птицы в озерах и краснеющий лист звали осень.

В один из дней случилась в стаде беда: пропала бурая племенная корова. Искал Дикой с Тузиком, искал дед, как поднялась, вихорная!

Работники потом нашли место, где кто-то резал корову.

— «Рога да нога», — сказал толстый мордвин-скотник.

И тем дело и кончилось, только деду дали большущий светлый револьвер от воров.

Дрогнуться стало в шалаше, ярче загорались звезды, будто и на небе кто-то зяб и раздувал угольки… Звонче стало в лесу. Когда повалит наземь лист, угонят отгулявшее стадо по шумным рекам его домой.

Два дня старина и Дикой отлеживались, отсыпались, на третий выпарились в бане и, обув новые лапти, одев синие посконные штаны и белые рубахи, поверх накинули рваные зипуны и пошли в контору за расчетом.

Шел Васька, и не верилось, что отвалят ему с дедом такую кучу денег, о какой они мечтали все лето.

В накуренной конторе дожидались череда и нетерпеливо мяли шапки в корузлых руках.

Наконец, конторщик, наморщив нос, спросил:

— Звать, фамилия, за какую работу…

— Пастух, пастух я, батек… — заторопился дед.

— Хм… пастух, на лесном отгуле, Семен Петров Мосолов, так-так, значит, наем за шестьдесят рубликов, вычет за корову пятьдесят и на руки вам десять… Распишитесь.

Дед ошалело растопырил руки. У Дикого упало сердце.

Две синеньких зашелестели в руках конторщика.

— Не возьму, брось, — рявкнул дед и, тяжело задышав, размахивая руками, повалил из конторы, — обман, до земского дойду! — Конторщик удивленно посмотрел поверх очков и спокойно сунул деньги обратно в ящик.

— Куда прешь-то, орясина старая, — загородил дорогу садовник.

— Барина мне, самого, обман, крест снимают!

— Не выходит он, расстроимшись, — прописано в газете-сына ранили.

— Ранили, тут крест медный снимают.

Барина дед добился; выслушал спокойно, потом указал на дверь и сказал:

— Ступай, старик, ступай о богом, получай десять, в уговоре не сказано, чтобы коров резали…

— С богом, язык у тебя отсохни, пойду, управу, думаешь, на тебя не найду!

— Вон, вон, вон, — затопал ногами барин.

— Вот так заработали, это вот заработали, — разводил дед руками всю дорогу, идя домой.

На утро, чуть свет, он собрался, поставил свечу Николаю — угоднику и покатил к земскому искать управы на барина.

В тревоге ждал его возвращения Васька; места себе не находил, ночи не спал.

— А што, не отдадут? Пропадай тогда и жеребенок, и самопряха матери-все на свете пропадай!

Дед пришел чернее тучи, лег на печь и охал.

— Ну? — уставился Васька, ловя ответ.

Дед задрал рубаху и показал рубцованную спину.

— Вот как на барина управы искать…

От обиды Дикой ревел всю ночь. Волком выл

Деду стало жутко.

— Замолчишь, бес тебя!

Дикой притихал, потом еще горше подступала обида, и опять скулил, переходя в вой.

Днем лежал на лавке и только плечами дергал.

— Пожри хоть, — толкнул дед.

В ночь разыгралось ненастье. По небу стаями лохматых волчиц выли и бесились облака, а за ними кружились другие, заливаясь свистом, как охотники со сворами гончих.

Дед лежал пластом и, от того ли, что плакать не умел, и обида давила, или уж осерчал больно крепко, только взял и совсем нечаянно помер.

Дикой с вечера стащил со стены шомполку п подался в непогоду, а потому не знал, что дед крепче его затужил и помер.

XIII

Не шуршит прибитая дождем жнива под ногой, не путается перекати-поле. Ветер подшвыривает, озоруя, прямо к барскому дому и рвет, треплет дырявый зипун.

Дикому незябко, — только шомполку бережет, в зипун кутает. От пруда до самой липы, что насупротив барского балкона, на брюхе полз; карабкался долго, руки закоченели. Все-таки до дупла долез, не оборвался.

Дупло не только одного, двоих спрячет, давно давно заприметил, когда еще мусор весной в саду убирал. Как раз против балкона любой дробовик хватит… Угнездился и, грея руки, стал смотреть. С непривычки мережило в глазах, потом огляделся.

— В гостинной голубой свет, в углу в кресле кто-то сидит.

— Сын старшой, — в газете писали-шибко раненый, разглядел. Да, он. Сидит, а рядом на ковре в белой пелериночке барышня, на рукаве у нее перевязочка и крестик. Сидит и руку его гладит.