Страница 101 из 104
Опять государь задумался. Стал боярин высчитывать ловкость, проворство, находчивость, зоркость Иванову.
— Боюсь я, штобы твой Ивашко на стороже невестки нашей не своровал, себе на пагубу?! Нам кой-што известно на сей счет непутнее! Ивашка вот на стороже штоб не учинил вдругорядь похлебство Сеньки казненного.
— Я, государь, беруся ответ держать за Ивана Максимова: излечился он от старой дури вконец и очистился…
— Ну, ин быть по-твоему; только… смотри, штобы Ванька на службе на той не сломил себе голову. Коли пакость учинит, не спасет ево ничья заступа!
С тем и назначен Иван на казенный двор сторожить знатную пташку, княгиню Алену Степановну.
Помещение княгини убрано так же, как в кремлевских чертогах ее. Еству отпускают с приспешни ихней же, и наряд не убавлен: ни судов, ни напитков, ни квасу медвянова. А с дворца хлебенного отпущают — по тайному наказу государеву — что ни есть самого лучшего ей да князю Димитрию. Столом и погребом неча гневить Бога. Одно: ни к ней, ни к сынку ее ни птица, ни зверь — не токмо человек — не найдет ни тропки, ни доступа.
Весну красную так прожила бедняжка и лето, все в четырех стенах. Супротив окошек княгининых как-то Бог уродил малинничек. И в том в самом малинничке пел-заливался соловей-душа. Сгрустнется княгине — соловьи ною песнью разгонит грусть-тоску. Но лето миновало — соловей замолк. Малинник обезлиствел, помертвел и побелел под ненастьями. Встоскнулось сиделице в расписной палатушке. Вот шлет она звать своего лютого приставника:
— Иван Максимыч, пожалуйте!
— И до нас, непутевых, дошла, знать, очередь! И мы-ста теперя — хоша не в князей Семенов дородством — авось пригодимся… коротать долготу тюремнова времени?
Вот нарядился господин стражник в свой заморский наряд праздничный, закрутил ус тощий молодецким кольцом и явился рассыпаться мелким бесом пред своею тюремною сиделицей.
Елена Степановна, конечно, много переменилась. Яркий румянец исчез с ее лица, заменившись млечною белизною. Сильная воля и уверенность, что порывы гнева свекра легко и неожиданно сменяются милостью, поддерживали в ней бодрость на лучшие еще времена с предоставлением не только свободы, но и самой власти ее сыну. За ним все же оставалось преимущество торжественного венчания! Князь Василий пользовался титулом только великого князя новгородского. А этот титул, новая вспышка каприза и столкновение с женою — с возвратом власти, оказывающейся с прежними, если еще не с большими, побуждениями вмешиваться в государственные дела — могли обратить в ничто. Так легко привести перемену ролей?
Не теряя же ни надежды на перемену, ни бодрости, при сидячей жизни княгиня приметно полнела и, следовательно, по понятиям и вкусам Московской Руси, выигрывала в привлекательности. Наш век имеет свои понятия о красоте, но мы не вправе порицать предков за их мнимое безвкусие и непонимание грации. Всякое время имеет свою моду. Для русского человека-москвича, как для обитателя Востока, да, пожалуй, и Запада, в старину дородство возводилось в добродетель именно ради знаванья красоты в круглоте форм.
В своем невольном уединении Елена Степановна от нечего делать спала, пела — для разогнания скуки — песни (а голосок ее был звонкий такой, серебристый) да переодевалась. Нашила она себе ферязей и сарафанов из самых ярких и ценных материй. А уверенность в возврате прежнего величия делала ее, как мы уже заметили, спокойною. Это, пожалуй, шло бы в разлад, казалось, с чувствами материнской любви к Дмитрию. Но, как мы выше видели, еще в годы вырастания сына внешние побуждения и потом страсть к красавцу Семену, расплатившемуся жизнью за опасную интригу с царственной вдовой, ослабили силу любви Елены к Дмитрию. Смерть Семена произвела в опальной княгине на первое время горькую печаль. Но чем горше было это чувство, тем скорее прошло оно, сменившись жаждою мести к виновникам гибели предмета страсти, прибавим, давно уже сделавшейся чисто животною у молодой, скучавшей принцессы. Максимов был хитер, хотя и неумен, но к близкой разгадке ощущений Елены Степановны, — слышав о ней многое и поверяя слышанное с делом, — пришел он без большого труда. Эта возможность представлялась и Ивану Васильевичу, когда он заявлял неохоту назначить Максимова в главные сторожа к невестке. Но ни Иван Васильевич, ни уверенный в себе Иван Максимов не приняли одного в соображение. Елена Степановна знала усердие Ваньки Максимова в выведении всех кляуз на свет Божий по производству процесса Патрикеевых и Ряполовского. Она знала, что он вымучивал у жертв своих, с утонченностью злости ренегата или отверженного ревнивца, самые мелкие и ненужные для обвинения, но зазорные по существу своему подробности сношений ее с обвиненным красавцем. А такое сознание поселило не просто желание отмстить ему, но отвращение даже, какое мы чувствуем от прикосновения с мерзостью, будь то вещество или существо самой низшей степени развития. Питая же подобное чувство к своему тюремщику, Елена сочла себя вправе обманывать его, в душе между тем сохраняя понятие о чести и честности, так же как о долге и обязанности. Но Максимов, каким он рисовался перед мыслью княгини-заключенницы, был, во-первых, тюремщик, сам — как ей было известно — выпросившийся на эту должность. Следовательно — вдвойне мерзок и низок! А стало быть, против него всякие меры позволены невестке на отместку. Во-вторых, высказанные нами известные обстоятельства могли только усилить все побуждения вредить ему, пользуясь его средствами. Заметить, наконец, дальнейшую его дерзость — виды на свою царственную пленницу после сделанного ей признания в первые дни вдовства — ей было тоже нетрудно, видя его неуместное щегольство и изысканность в одежде, когда по призыву являлся он к ней. Знала княгиня-пленница и то еще, что державный свекор строго наказывал: никого не допускать к ней.
И вот с нарушения этого главнейшего пункта государевой инструкции задумала княгиня начать свое утонченное мщение ненавистному тюремщику, а для того велела позвать его. Цель позыва, как и цель высказанного на последней аудиенции, для Максимова остались неразгаданною им тайною.
Смотрите. Вот он входит в палату пленницы.
— Здрава буди, государыня княгиня, чем изволит милость твоя почтить нижайшего раба?
— Мне сгрустнулось… Иван Максимыч!
— Если бы мог я, государыня, рассеять сколько-нибудь твою кручину?! — ответил он с видимым одушевлением. Слова своей пленницы представил себе он за сознавание ею необходимости видеть его подле себя для удаления скуки. — Чем могу служить… вся жизнь моя в жертву тебе, государыня.
— К чему, Иван Максимыч, жизнь твоя нужна мне, и я не решусь потребовать от тебя такой жертвы. Я просто хочу, чтобы ты отыскал и привел ко мне гадалку Василису: пусть пораскинет раз-другой бобы… Все этим, глядишь, и посократится время.
— Государыня! Коли не изволишь ведать, считаю долгом довесть до сведения, что, введи я лишнего человека… хоша и бабу даже… мне… коли узнают — беда!
— Кто узнает? Да, наконец, што же ты распинался сейчас еще, что готов жизнью мне пожертвовать, и… отказываешь в таком пустяке? Как понять тогда слова твои? Насмешкою над моим легковерием?!
— Ни-ни! Боже избави. Повелела твоя честь и — будет. Нужды нет, что я, Иван, пострадаю! Будет — непременно… Но, государыня, моя покорность тебе вытекает из другого источника. Не насмехаться думаю я, а пожертвовать собою… Задуматься даже не могу… Потому… потому что…
— Вижу, вижу, как трудно тебе прибрать слова… и понимаю, что ты не можешь придумать, как солгать!
— Солгать?! Могу ли я лгать перед тобой, когда ты для меня — жизнь и радость… И если бы… соизволила поверить слову раба твоего… гадальщица бы не так развеселила тебя — как… я…
— Как ты? Ты — сам… собою? Посмотрим! — и она окинула его взглядом, в котором ослепленный прочел неуверенность и робость, неразлучные с нежным сочувствием. На самом же деле взгляд, брошенный княгинею, был испуг, что, находясь во власти чудовища, подобного Максимову, еще возымевшему такие побуждения, ей грозит даже насилие. Мысль эта кольнула в сердце княгиню-пленницу, и, сделав над собою неимоверное усилие воли, она скрыла начинавшуюся бледность. Даже вызвала что-то похожее на улыбку на трепетные уста свои.