Страница 41 из 53
— Вот, — я сказал. — Последние.
Он с пьяной мрачностью икнул.
— Последние станут первыми[35], — произнес я, брезгливо кривясь; от этой вони хотелось тут же метнуться прочь.
— Первые станут последними, — не согласился он и замахал на меня старой газетой. — Зайдешь, нет, Эдмунд? Заходи давай.
Но стула не было. Я сел на кровать. Пол был облезлый и усеян обрезками ногтей. Длинные такие, грязные полумесяцы. Я положил книгу на одеяло:
— Вот, тебе принес первому, твое право.
Он оглядел обложку:
— Какая морда.
— Какой дух, — сказал я. — Счастливец ты, что ее знал.
— Зануда старая. Если б не она — и был бы я, кем был. Так меня кинуть.
— Илья, — я начал. Я явился сообщить ему жуткую вещь. — Этот издатель произвел некоторое биографическое расследование. Удалось выяснить, где твоя тетя жила перед своей смертью. Кажется, — я сказал, — она и в самом деле была такая, как ты ее всегда описывал. Самостоятельная.
— Вечно разную муру несет. Зануда старая. Вот я от нее и смылся, кто ж такое выдержит.
— Она совсем ослабела, больше не могла работать, но ни одной душе не жаловалась. Тело ее нашли в постели, чисто вымытое, готовое к погребению. Она сама переоделась в чистое белье, помылась. А потом забралась в постель и умерла с голоду. Так и лежала и ждала смерти. В доме не оказалось ничего съестного, ни единой крошки.
— Она у меня никогда ничего и не просила, — сказал он.
— А как насчет стихотворения «Голод»? Которое считают фронтовым?
— Ну, это ж стихотворение, ну, мало ли. Да она и мертвая уже была, когда оно мне на глаза попалось.
— Если бы ты ей хоть что-то посылал, — сказал я. — Эдмунд Сад мог бы еще несколько лет продержаться. Такая крепкая старушка и до ста могла дотянуть. Ей бы немного хлеба, только и всего.
— Ну и? Все равно бы рано или поздно это дело накрылось, да? Смерти Эдмунда Сада было не миновать. Ты лучше уходи, Эдмунд. Я без привычки так надрался. Вот, приноровиться пробую. Спиртное разъедает мне кишки. И для мочевого пузыря вредно. Ты уходи.
— Ладно.
— И забирай эту клятую книгу.
— Она твоя.
— Забирай. Это ты виноват, что меня в бабу превратили. Я мужчина. — И он цапнул себя промеж ног; действительно надрался до бесчувствия.
Но я все равно ее оставил там, в складках грязного одеяла.
Маргарет была в Мексике, со своим юным клиентом, баритоном. Заказывала для него номера в отелях. Прислала домой фотографию: он в плавательном бассейне. Я сидел в орущей детской и вместе с биржевиком шуршал журнальными страницами в поисках рецензий.
— Вот тут. «Жиденькое женское искусство».
— A-а, вот еще. «Милый девичий голосок, отображающий хрупкую девичью душу. Дамские кружева».
— «Заметна ограниченность, как неизбежно бывают ограниченны доморощенные стишки. Плоский взгляд старой девы».
— «Излишнее копанье в женском нутре. Примитивно. Типичное для пола автора отсутствие воображения».
— «Слишком женский дар, заведомо вторичный. Нет мужской энергии, напора».
— «Нельзя отказать опытной поэтессе в тонкой женской интуиции».
Двое младших заревели.
— Ну, ну, Садичка, — увещевал биржевик, — ну, ну, Эдмундик. Почему вы не хотите быть паиньками? Вот братики и сестрички у вас паиньки, они не плачут. — Он осиял меня застенчивой улыбкой. — А ты знаешь, что у нас скоро опять прибавление семейства?
— Нет, — сказал я. — Не знал. Поздравляю.
— Она — Женщина Нового Типа, — сказал биржевик. — Самостоятельно ведет бизнес, как мужчина.
— Детей, как женщина, рожает.
Он гордо засмеялся:
— Ну, с этим она не совсем одна справляется, это уж я тебе могу сказать.
— Почитай еще.
— А зачем? Везде одно и то же. Да, кстати, Эдмунд, ты обратил внимание, что в «Строфы века» уже другого взяли? Бедняга Филдинг, но похороны были его достойны. Ваш папаша рыдал бы, приведись ему на них присутствовать.
— Почитай, что там в «Строфах века», — попросил я.
— «Есть нечто в женском складе, искони противящееся величию и глубине. Не оттого ль, что женщине никогда не доводилось спать под мостами? А если б вдруг, ну, сделаем такое допущение, и довелось, она бы тотчас стала чистить сваи. Опыт составляет содержание искусства, не правда ли, но опыт — отнюдь не то, для чего Господь создал женщину…» В общем, все точно такое же.
— Как и книга.
— Название другое, — тонко заметил он. — Книга типично женская, это уж все в один голос уверяют. Все прежние ведь назывались «Мужская сила». Да, кстати, а что с тем малым? Как-то его не видно.
Мой невнятный ответ потонул в детском крике.
В самом начале я упомянул, что только на прошлой неделе посетил могилу Эдмунда Сада, но я не стал распространяться о курьезном случае, который там же и произошел.
Упомянул я и об известном чувстве солидарности, которое связывает пожилых людей в нашем современном обществе. Мы знаем, что уходим вместе, и еще мы знаем, что наша память является национальным достоянием, ибо она — живое хранилище обычаев, давно ушедших, как похороны или внутриутробное развитие эмбриона.
У могилы Эдмунда Сада стояло странное лицо — старуха оборванка, так я решил сначала. Потом уже я разглядел, что это очень глубокий старик. Зубы не трансплантированы, и, кажется, очень плохое зрение. Меня изумило, что он со мной не поздоровался, — будучи, по всей видимости, как и я, столетним, — но я это приписал его слабым глазам, почти совсем прикрытым веками.
— Народу здесь теперь что-то маловато, — заметил я. — Всё стороной обходят старые Сохранившиеся кладбища. Чересчур впечатлительная нынче молодежь пошла, я так считаю. Чураются отходов. Им бы только все утилизировать. У нас-то нервы покрепче были, а?
Он не ответил. Я заподозрил, что нарочно.
— Вот, например, — сказал я самым своим сердечным тоном, стараясь его разговорить, — вот, скажем, эта штука. — Я от души стукнул по небольшому камню, рискуя тем самым, что меня арестует служба Музея под открытым небом. Очевидно, никто ничего не заметил. Я снова стукнул по этому самому камню кулаком. — А я ведь на самом деле знал его. В свое время он был знаменитость. О, какая слава. Этот китаец молодой, который только что вернулся после облета Млечного Пути, — ну вот, какой шум вокруг этого китайца подняли, такой же точно шум поднимали вокруг этого парня. Правда, тогда был шум литературный.
Он не ответил; только плюнул на то место камня, которое я стукнул, — как будто его отмыть хотел.
— Вы тоже его знали? — спросил я.
Он показал мне спину — жутко трясущуюся спину — и засеменил прочь. Хоть и скукоженный, он сохранил приличный рост, но был в каких-то поразительных лохмотьях. Одежка на нем висела, болталась, стреноживала ему шаг; однако что-то неясно посверкивало на лодыжке. Я чуть ли не подумал, что это старинное женское белье, которое носили семьдесят лет тому назад. И он был в старинных женских туфлях на высоких тонких каблуках — как колышки такие. Я припустил за ним — хожу я довольно бодро, учитывая мой возраст, — и как следует оглядел его лицо. Кошмарная картина. При нем был красный стек — по-видимому, оголенный дамский зонтик (теперь уже таких приспособлений никто не знает), — и он на меня им замахнулся.
— Послушайте, — сказал я с чувством, — да что с вами такое? Слово доброе жалко произнести? Вот я сейчас кликну службу музея, и вы со своим этим зонтиком еще у меня посмотрите…
— Я и сам смотрю, — сказал он. Голос как-то булькнул, что ли, лопнул и осел, как кипяток, — какой-то иностранный голос. — Я все время на него смотрю. Это мой памятник, и, можете не сомневаться, я за ним смотрю. И мне не надо, чтоб другие-разные смотрели. Видите, что тут написано? «Я мужчина». А вы идите себе сами знаете куда.
— На что хочу, на то смотрю. У вас не больше моего на это права, — сказал я.
— Быть мужчиной? А это уж я вам покажу. — И он снова злобно поднял зонтик. — У меня Сад фамилия, точно такая же, как и на памятнике. Камень мой. Теперь-то их не ставят. Ты лично обойдешься.
35
Заезженная цитата из Евангелия от Матфея, 19: 30.