Страница 11 из 15
— Ну что же… Примите мои поздравления, рейхсканцлер. Следовательно, вы теперь первый человек, а я — второй. Не так ли?
Дениц отрицательно покачал головой.
— Нет, господин Гиммлер, — сказал он, — я не позволю вам занять место в моем кабинете.
— Но я же не претендую на первую роль!
— У вас руки в крови…
— Ах вот как! А вы агнец? Вы не топили транспорты с ранеными? Вы не расстреливали пассажиров, которые были в лодках, из пулеметов?! Вы не давали своим людям за это ордена? Стыдитесь, Дениц! Я никогда не думал, что мы пригрели на своей груди такую змею!
— Вас ждет много сюрпризов, господин Гиммлер. Мы очень любим Германию, но мы все очень не любили вашу машину ужаса…
— А, вы не любили нашу «машину ужаса»?! Только вы очень любили получать от этой «машины» особняки, яхты, автомобили и бриллианты к орденам! Какая неблагодарность, бог мой! Какая черная неблагодарность!
Гиммлер поднялся и, не попрощавшись с Деницем, вышел из кабинета. В машине он сказал адъютанту:
— К министру финансов Шверин фон Крозику…
— Гиммлер, посмотрите на себя со стороны, — сказал Шверин фон Крозик. — Это очень трудно делать — смотреть на себя со стороны, тем более, что ваш путь — это самый страшный, неблагодарный, хотя, я понимаю это, необходимый путь для охраны устоев созданной вами государственности. Дениц никогда не пойдет на то, чтобы дать вам в новом правительстве портфель, пусть даже министра общественного призрения. Вы были нужны Гитлеру, но вы не нужны нам… Ваше имя вселяет ужас, Гиммлер…
— Но вы были заместителем министра финансов в кабинете Гитлера, господин Крозик… Вы несете ответственность за все происходившее в Германии точно такую же, как и я. Вы визировали статьи бюджета, которые отпускались нам на строительство концлагерей.
Шверин фон Крозик отрицательно покачал головой:
— Я этого не делал. Я всегда занимался международными валютными операциями… Кредитами для СС поначалу занимался Шахт. А потом вы посадили его в лагерь, и этим он спас свою репутацию для будущего.
— А меня фюрер объявил изменником за то, что я искал мира с Западом! Этого недостаточно?
— А на кого списать миллионы людей, сожженных в ваших лагерях? Старайтесь быть зрячим — хотя бы сейчас. Я вам помочь ничем не могу… Да и если бы мог, то не стал бы этого делать…
— Но почему?! Что я сделал плохого лично вам?
— Ничего. Вы просто проиграли. Вы захотели стать богами в глазах тупых крестьян и мещанских лавочников, и вы отринули нас, людей дела, которые были с вами и привели вас к власти. Вот так, Гиммлер…
«Крысы побежали с корабля и грызут крупу, принадлежавшую капитану, — думал Гиммлер, медленно спускаясь по лестнице. — Штрассер был прав: их всех надо было расстрелять как бешеных собак, а фюрер занял половинчатую позицию, он хотел, чтобы они служили народу, а им плевать на народ — у каждого из них свои интересы…»
У входа он столкнулся с Дорнброком.
— Плохо? — спросил Дорнброк. — Я понимаю — плохо… Не отчаивайтесь, Гиммлер. Я хочу протянуть вам руку помощи. Но сейчас — во имя будущего — исчезните. Исчезните на какое-то время. Я говорил вам, куда следует уходить: на Восток. И передайте мне вашу тамошнюю агентуру. Вы, политики, особенно в минуты кризисов, не способны смотреть в глаза правде. Мы — люди иного склада. Мы смотрим вперед, сквозь правду, во имя будущего; вы же, политики, всегда живете во имя сохранения прошлого. О будущем вы думаете, только когда вам подсовывают победные сводки… Когда вы передадите мне ваших людей на Востоке?
Гиммлер посмотрел на Дорнброка и тихо спросил его:
— И вы считаете меня палачом?
Дорнброк пожал плечами:
— Назовите мне страну, где бы не было палачей. Я отношусь с большой сноской ко всякого рода моральным категориям. Словом, вы принимаете мое предложение?
— А что мне остается делать?
Тем же вечером Гиммлер сказал своим адъютантам:
— Я ухожу. Я скроюсь на Востоке, далеко на Востоке. Не ждите от меня известий. Я освобождаю вас от служения мне, друзья, и благодарю за верность. Вы услышите обо мне, и тогда вы понадобитесь мне снова.
Через шесть дней Гиммлер, случайно задержанный советскими солдатами под чужим именем, был передан англичанам. Не выдержав семидневного заключения в лагере, он закричал на утренней поверке перед раздачей похлебки:
— Я — рейхсфюрер СС Гиммлер! Я — Гиммлер!
Офицеры службы безопасности привели его в маленькую комнату и предложили раздеться.
— Донага, — сказал один из них. — Мы хотим видеть голенького рейхсфюрера…
Этого Гиммлер не выдержал. Он нашел языком коренной зуб, в который был вмонтирован яд, нажал языком на десну и трижды, как учил его стоматолог, крепко надавил другим зубом. В глазах у него зажглись огни, тело одеревенело, он еще какое-то мгновение видел лица своих врагов, а потом повалился на цементный пол, так и не раздевшись донага.
Когда молоденький британский офицер из МИ-5, закончив очередной нудный допрос, попросил Дорнброка выложить на стол содержимое его карманов, отобрал ручку о золотым пером и объявил, что теперь «господин председатель концерна отправится не в свой замок, но в наш замок — в тюрьму Ландсберг», Дорнброк долго и несколько даже сострадающе разглядывал лицо офицерика.
«Мальчик, видимо, арестовывает первый или второй раз в жизни, — подумал он, — а это сладостное ощущение высшей власти над себе подобным. Мальчик упивается властью… Бедный мальчик…»
— Прежде чем вы отправите меня в камеру, мне хотелось бы побеседовать с кем-нибудь из ваших руководителей, —
— Ваш протест будет бесполезной тратой времени.
— А я не собираюсь заявлять протест.
Полковник, к которому его привел офицерик, снял очки и, не предложив Дорнброку сесть, спросил:
— Что у вас?
— К вам персонально ничего, полковник… Я понимаю, что все происходящее сейчас со мной логично… Но я не могу не отметить, что это логика доктора, который срезает мозоли у больного, страдающего раком.
В камере Дорнброк неторопливо разделся, поискал глазами, куда бы повесить пиджак — в камере было жарко натоплено, — но понял, что никаких вешалок тут нет («Я не повешусь, глупые, — подумал он, — вешаются только истерики, туда им и дорога»), и бросил свой серый старомодный пиджак на койку. Потрогал столик — он был крепко привернут к полу; так же был привернут к полу круглый табурет («На таком я работал в конторке у дяди, когда был младшим бухгалтером, — отметил Дорнброк, — это хорошая примета — встречаться с молодостью»), а высокое окно было забрано толстыми витыми решетками. («Зачем так уродовать металл? — подумал Дорнброк. — Или этой завитостью они хотят еще больше устрашить узников? Глупо: витой металл порядком слабее, он не может использоваться в оборонной промышленности»).
Дорнброк присел на койку. «Слишком твердо. Ну, конечно, это доски. Из металлического матраца я могу через десять лет — бонжур, мсье Монте-Кристо, — сделать себе нож, которым заколю охранника. Впрочем, для моего геморроя и спондилеза этот жесткий матрац — лучшее, что только можно пожелать».
Он прилег на койку, запрокинув руки за голову, но в тот же момент в дверь камеры гулко забарабанил охранник:
— Лежать днем запрещено! Можете сидеть на табурете у стола!
Дорнброк неторопливо поднялся, сел к столу и вдруг рассмеялся: «Ничего. При больших проигрышах надо ставить себе более грандиозные задачи на будущее. Я смогу помозговать над системой. А то в последние годы я стал похож на ту слепую лошадь, которую я видел в Донбассе, когда прилетал туда с Герингом. Вообще, каждый человек обязан хоть немного посидеть в тюрьме. Только тогда он сможет ощутить вкус свободы и вынести свое суждение о законе. А закон — это и есть система».
Зимой сорок шестого года его адвокат добился двух послаблений в режиме: во-первых, Дорнброку вернули его вечное перо, а во-вторых, ему было разрешено дважды в неделю видеться с юрисконсультами, которые представляли его интересы в отделе декартелизации союзнического совета по Германии.