Страница 7 из 26
В общем дом Старика представлял собой проходной двор в венском стиле.
Любимой моей гостьей была Мария Бонапарте. Она грациозно проходила по коридору, приветливо целовала меня в лоб, потом не спеша поднималась в гостиную. Глядя снизу, как она взбирается по лестнице, я постиг, в какой мир меня забросили игра случая и божественные замыслы. Губы мадам Бонапарте коснулись моей кожи. Я — еврейский Орленок! Наполеон, каким его увидел Давид…
К несчастью, я должен был каждое утро являться на рабочее место. Переносить убийственную иронию и шумное молчание Старика. Я решил покончить со всем как можно скорее. Признаться чохом во всем. Зигмунда интересовал только секс, и это он хотел получить от меня задаром. Я рассказывал о том, как мастурбирую, о снах, в которых меня беспокоило, каким образом растут груди Марии. Я говорил также о красоте моей матери. Этот поганец мог делать с моими признаниями все, что хотел. Я расписывал млечную белизну ее горла, красоту рук, ее точеные лодыжки, которые порою можно видеть, когда она выходит из ванной. Я обошел молчанием лишь одно: свое проникновение в мысли кузена Блюма. Это была мамина частная собственность. Посторонним вход воспрещен!
Однажды утром, в августе, я лежал, как обычно, на кушетке и пытался сосредоточиться на какой-нибудь подробности в моей жизни, которая могла бы заинтересовать Старика. Какие-нибудь порочные Переживания, мрачные истории, драма детства — что-нибудь, что послужило бы объяснением тому, что Старик ошибочно именовал моими «спонтанными ассоциациями». Увы, в мозгу моем было пусто, как и накануне и во все прошлые дни. Не осталось ни малейших следов отчаяния, ни крупицы скрытых вожделений. Я уже готовился признаться: «Нет, дядя, я никогда не знал, что такое несчастье. Я страдаю только по одной причине — ничтожной по сравнению с теми, которые поверяют вам люди изо дня в день! — от избытка любви, который меня тяготит…» Но вдруг случилось нечто неожиданное — словно гейзер прорвался посреди спокойного моря! В моем мозгу возникла мысль Зигмунда. О, это не был план трактата по психоанализу, это вообще не имело никакой рациональной формы. Я бы назвал это молчанием, но молчанием тяжким, весомым и многозначительным. В нем была усталость и отвращение: Фрейд отчаялся разобраться со мной. Мне довелось прикоснуться к потаенному миру мэтра.
Осознал ли он, что я вторгся в его сознание? Или просто у него возникло предчувствие? Впервые за все время Старик сократил сеанс. Я повернулся к нему, чтобы извиниться. Он держался за челюсть — у него был стальной протез нижней челюсти, который он называл «чудовищем», и все в доме знали, какие ужасные страдания это ему причиняет.
— Ты, наверно, будешь моим последним интересным пациентом перед тем, как этот проклятый рак сгложет меня, — сказал Старик.
С течением времени его мысли становились все яснее, хотя их по-прежнему окутывала некая дымка тайны. Но потом все-таки передо мной предстала голая правда. Я стал совладельцем его сознания.
В конце концов я не утерпел и рассказал про встречу с Блюмом. Слушая меня, Фрейд впервые на моей памяти вскочил; он обошел вокруг письменного стола и снова сел. Сеанс продолжался. Он хотел знать все, с подробностями. Мы вышли за рамки времени, которое мне обычно отводилось. Но ни потеря времени, ни нарушение незыблемых правил больше ничего не значили для него. Старик потерял привычные точки опоры. Его снедала жажда знания.
В дверь негромко постучали. Он не откликнулся.
— Зигмунд, с тобой все в порядке? — послышался встревоженный голос тетушки Марты.
Старик прервал сеанс.
Это было пятнадцатого августа. Я хорошо помню дату, потому что тем утром поздравил с днем рождения Наполеона Марию Бонапарте. Старик был настойчивее обычного. Он стал раздражителен. Мои увиливания и уклончивые ответы уже не удовлетворяли его. Он требовал фактов. Его вопросы крутились вокруг моих видений. Он стремился понять, выявить скрытые механизмы. Войти в мою душу, как бы взломав ее. На мои душевные состояния ему было наплевать. Значение имели только бессовестный Блюм, эпизод с индейкой, моя связь с Беньямином. Зигмунд осадил мою душу и атаковал ее со всех сторон.
Вдруг сердце мое сильно забилось, ладони вспотели. Я закрыл глаза — и внезапно увидел, как по мозгу Старика прошла мысль, от лобных долей до затылка. Зигмунд пытался изгнать ее, но тщетно. Это была навязчивая мысль, наваждение. Он представил себе, что я сижу в кресле, а он лежит на кушетке, не произнося ни слова, и я раскрываю перед ним все глубины его помыслов. Доктор Фрейд нашел наконец равного собеседника. Я стал его профессиональной совестью.
Потом эту мысль вытеснила другая. В амфитеатре, заполненном седобородыми старцами, Старик, в мантии распорядителя торжества, предлагал аплодировать юноше в парадном костюме, словно посвящая его в рыцари. И этим гениальным учеником был опять-таки я!
Спустя два дня я сбежал из дома Фрейдов.
6
Я был один в целом мире.
Я бродил по улицам Вены, кружил по Рингу, вышагивал по мостовой Пратера, грустный и неприкаянный. Сесть в первый же поезд и вернуться в Польшу? Я отчетливо представил себе причитания мамы, когда она узнает о причинах моего бегства: «Натан отказался стать духовным сыном доктора Фрейда!» И папу в полной прострации, с ужасом ожидающего той минуты, когда он найдет своего сыночка в конюшне, с ушами, засунутыми в рот. Я окажусь виноватым во всем — и в неудаче исцеления, и в том, что остался низкопробным пророком.
Единственно чем я гордился — тем, что расстроил планы Зигмунда. С моей помощью Старик надеялся познать до малейших подробностей свое собственное Я, чего не могли ему обеспечить ни будущий предатель Юнг, ни безумец Ференци — неудачные ученики, с которыми я сталкивался каждый вечер в коридорах его дома. Прозондировав бездны собственной мысли, Фрейд представил бы меня своим собратьям: «Можете убедиться, какие результаты приносит мой метод! — торжествовал бы он. — После года обучения в моем духе Натан способен анализировать мысли любого человека!» Вот уж нет, старый развратник, не видать тебе Нобелевской премии!
Тех денег, что у меня оставались, могло хватить недели на две, чтобы просиживать на террасах кафе, одновременно и надеясь, и опасаясь наткнуться на какого-нибудь Цвейга или Эйнштейна, которые, конечно, в состоянии были предоставить мне кров, но с тем же успехом могли и отволочь обратно к Старику. Когда шел дождь, я укрывался во дворцах и музеях. На закате уходил на Пратер и там спал на скамейках под открытым небом. Я был Иеремией в стране тевтонов. Однажды вечером, в глубоком сне — пребывая в объятиях Морфея и моей «шиксе» Марии, — я вдруг ощутил сильный толчок в живот, а потом удар по правой щеке. Чтобы меня не заподозрили в неуважении к местным обычаям, я подставил левую. Меня снова пнули в живот стоптанным сапогом. Я скорчился. Удары посыпались с удвоенной яростью.
Мелькнула печальная мысль, как будет горевать мама, когда узнает о фатальном исходе моего путешествия. Но тут нападение прекратилось, и я открыл глаза. Передо мной стояли двое полицейских весьма невзрачного облика, но с внушительными кулаками. Видимо, я как бродяга нарушил ленивое течение их обычного обхода. Они приказали мне подняться. Я преступил действующий в этой стране закон негостеприимства.
— Твои родители близко живут? — спросил тот, что поменьше ростом.
— Ой, нет, — ответил я. — За тысячу километров отсюда, в нашем местечке.
— Значит, Давид, ты тут совсем один? Следуй за нами, мы отведем тебя в участок.
— Извините, но меня зовут Натан, Натан Левинский. Я могу вам все объяснить.
— Так, — пробормотал коротышка, — одного поймали. Вот Герман-то будет доволен…
— Можешь мне поверить, Ганс, — сказал другой, — это доброе предзнаменование. Через десять лет нам все будут кланяться, как князьям!
— Как князьям! — эхом повторил Ганс. Полицейский комиссариат, с колоннами розового мрамора, выглядел, как дворец. Я гордо шествовал по ступеням, сопровождаемый двумя стражами порядка. Меня охватило странное ощущение: наконец-то я в безопасности! Так мы добрались до маленькой комнатки в подвальном этаже, с серыми, но чистыми стенами.