Страница 3 из 6
Мы ехали вдоль полосы ольхи, окаймляющей берега ручья, который сейчас пересох от летнего зноя, но зимою, по словам Джорджа, разливается и выходит из берегов. У меня до сих пор живо стоит перед глазами эта утренняя поездка: силуэты далеких гор на фоне синего со стальным отливом неба, прозрачный сухой воздух, вьющаяся впереди дорога, оживляющая всю эту картину ладная фигура Джорджа, мелодичный звон его шпор и живописные взмахи риаты. Он ехал на сильной чалой лошади местной породы, с дико пылающим взглядом, не знающей устали в пути и неукротимой по натуре. Увы, красоту ее форм скрадывала длинная бахрома испанского седла, под которой пропадают все конские стати! Повод свободно свисал с жесткого мундштука, который может зажать, а в случае надобности и раздробить управляемую им челюсть.
Снова встают передо мною бескрайние просторы залитой солнцем равнины. Но что случилось с Чу-Чу? Неужто это она, степенная кобылица американских кровей, позабыв деревянные настилы и мощенные булыжником улицы, опьянев от восторга, вскидывает подо мною своими стройными белыми ногами? Джордж со смехом кричит мне из облака пыли:
— Отпустите поводья! Разве вы не знаете, что она это любит?
Чу-Чу, видно, и в самом деле это любит, и уж не знаю — укус ли туземного тарантула или чувство соперничества с чалой возвратили ее в состояние туземного варварства, но только кровь в ней заговорила, и многолетняя рабская покорность мгновенно исчезла в мелодическом стуке копыт. Ручей расширяется и переходит в глубокий овраг. Мы ныряем в него и поднимаемся на противоположную сторону, сопровождаемые облаком тончайшей пыли. Скот мирно пасется на равнине, там разбредясь в разные стороны, здесь сбившись в огромные беспокойные стада. Джордж взмахивает риатой, словно желая заключить их всех в широкую петлю лассо, и говорит:
— Это наши!
— Сколько их всего, Джордж?
— Не знаю.
— Ну хоть примерно?
— Тысячи три наберется, — подумав, отвечает он. — Точно мы и сами не знаем. Тут у нас пять человек приставлено для загона.
— А какая им цена?
— Долларов тридцать за голову.
Я произвожу беглый подсчет и с удивлением смотрю на смеющегося Джорджа. Быть может, в этом взгляде выражается воспоминание о скудности домашнего обихода Трайенов, ибо Джордж отводит глаза и, словно извиняясь, говорит:
— Я уговаривал старика продать кое-что и построить новый дом, а он говорит, что нам еще не время оседать на месте. Надо будет двигаться дальше. Потому он такую лачугу и построил: боится, как бы мы еще не лишились прав на эти земли. А тогда нам придется переселяться дальше на запад.
Внезапно его острый глаз замечает какой-то непорядок в стаде, мимо которого мы проезжаем, и он с громким криком направляет свою лошадь в самую гущу. Я следую за ним, или, вернее, Чу-Чу бросается за чалой, и в мгновение ока мы уже оказываемся в самой мешанине рогов и копыт.
— Торо! — восклицает Джордж с увлечением истого вакеро[2], и стадо расступается перед взвившейся риатой.
Я ощущаю жаркое дыхание животных, и пена с их морд падает на трепещущие бока Чу-Чу. Эти дикие адские твари ничуть не похожи на быка, чей образ принял Юпитер, домогаясь благосклонности богини, или на коров, мирно пасущихся в низинах Девоншира. Тощие и голодные, словно шекспировский Кассий, они приучены к скудной пище, к изнурительному климату, к шестимесячной засухе и привыкли бороться с бешеным ветром и слепящей пылью.
— Клеймо не наше, он из чужого стада, — говорит Джордж, указывая на рисунок, в котором мой ученый глаз узнает астрологический знак Венеры, выжженный на боку животного, за которым он гнался.
Стадо с глухим ревом смыкается вокруг нас, и Джордж, опять вынужденный прибегнуть к повелительному «торо!», размахивая риатой, заставляет быков разойтись.
Когда мы вырываемся на свободу и с облегчением вздыхаем, я решаюсь спросить Джорджа, нападают ли быки на людей.
— На всадников — никогда, а на пеших случается. И, знаете, не со злости, а просто из любопытства. Они думают, что человек и лошадь — одно, и когда увидят пешехода, то гонятся за ним, бросают на землю и топчут копытами, чтобы узнать, что это такое. Однако, — добавил Джордж, — вот уже нижняя гряда холмов, здесь корраль Альтаскара, а белое здание, которое виднеется подальше, это его каса[3].
Выбеленная стена окружала двор, на котором стояло глинобитное строение, обожженное солнечными лучами многих летних месяцев. Оставив лошадей на попечение пеонов, лениво гревшихся на солнце во дворе, мы взошли на низкую галерею, окутанную глубокою тенью, где на нас повеяло сладостной прохладой, которая по контрасту с ослепительным светом и зноем на дворе была благодатна, как внезапное погружение в холодную воду. Посередине большого зала с низким потолком сидел старик. Из-под черного шелкового платка, которым была повязана его голова, выбивались редкие седые пряди, оттенявшие темно-желтое лицо. Благоухающий дымок его сигарито курился, словно ладан, в церковном сумраке дома.
Когда сеньор Альтаскар с достоинством благовоспитанного человека поднялся, чтобы нас приветствовать, Джордж подошел к нему с такою краской в лице и с такой нежною почтительностью, что преданность этого простодушного юноши глубоко меня тронула. По правде говоря, глаза мои все еще были ослеплены ярким сиянием солнца, и потому я в первую минуту не заметил белоснежных зубов и черных глаз Пепиты, которая при нашем появлении выскользнула в коридор. Излагать подробности дела, согласно коему старый сеньор лишался большей части земель, которые мы только что проезжали, было далеко не приятно, и я начал говорить с большим смущением. Однако он выслушал меня хладнокровно — ни один мускул не дрогнул на его темном лице, а дым, все так же ровно поднимавшийся с его губ, показывал, что и дыхание его не участилось. Когда я кончил, он спокойно предложил проводить нас к пограничной линии. Джордж тем временем куда-то исчез, но доносившийся из коридора подозрительный разговор на ломаном испанском и английском языке выдавал его близкое присутствие. Когда он вернулся с несколько рассеянным видом, старик, единственный изо всех нас сохранивший полное самообладание, надвинул на свой черный шелковый платок безобразное жесткое сомбреро, излюбленное коренными жителями Калифорнии. Накинув на плечи серапе, он дал нам понять, что готов ехать. В испанских ранчо всегда имеются оседланные лошади, и через полчаса после нашего приезда мы уже снова скакали по залитой ослепительным солнцем прерии.
Увы, на этот раз не так весело, как прежде. Нам с Джорджем было не по себе, а Альтаскар держался сдержанно и сурово. Чтобы нарушить мрачное молчание и хоть немного его утешить, я намекнул, что дело можно обжаловать в высших инстанциях, но старик небрежно отверг этот целительный бальзам. Пожав плечами, он сентенциозным тоном произнес:
— Que bueno?[4] Ваши суды всегда правы.
Индейский курган, который я обнаружил прошлой ночью, служил исходной точкой новой пограничной линии, и здесь мы остановились.
К нашему удивлению, нас уже ожидал старик Трайен. В первый раз за все время старого испанца, казалось, охватило волнение, и на его желтых щеках выступил румянец. Желая как можно скорее прекратить эту сцену, я указал пограничные межевые знаки со всей точностью, какую позволяла мне память.
— Завтра приедут мои помощники, чтобы провести границу от этого начального пункта, и, надеюсь, джентльмены, больше никаких недоразумений не будет.
Сеньор Альтаскар спешился и рвал пучки сухой травы. Мы с Джорджем обменялись взглядами. Но вот он выпрямился и, подойдя поближе к Джозефу Трайену, дрожащим от гнева голосом проговорил:
— Я, Фернандо Хесус Мария Альтаскар, по обычаю моих предков, ввожу тебя во владение моей землей.
С этими словами он разбросал пучки травы на все четыре стороны.
— Я не знаю ваших судов, ваших судей и ваших corregidores[5]. Возьми llano[6]! Возьми и это вместе с ней! Пусть засуха поразит твоих быков и языки их повиснут до земли, длинные, как языки ваших лживых законников! Пусть эта земля будет проклятием и мучением твоей старости, каким ты и твои соплеменники сделали ее для меня!