Страница 8 из 16
Можно, конечно, не сомневаться, что абсолютная божественная проницательность совладает с силой привычки и легко позволит даже с такой небесной высоты заметить перемены и отличить богомольцев, неспешно бредущих привычными путями и проторенными дорогами в родные городки и деревни, от тех, кто, свершив или нет свой священный долг перед Богом в Иерусалиме, шагал теперь исполнять мирское повеление кесаря, хотя нетрудно и перевернуть этот тезис и представить указ императора Августа боговдохновенным, если Бог по ему одному ведомым причинам и вправду захотел, чтобы Иосифу и его жене именно в этот отрезок их жизни выпало на долю идти в Вифлеем.
Эти рассуждения лишь на первый взгляд кажутся бесцельным и праздным умствованием — на самом деле они имеют к нашему рассказу самое непосредственное отношение, и благодаря им можно будет представить, как шли наши путники одни-одинешеньки по местам безлюдным и диким, где не было ни души и не от кого было ждать сочувствия или помощи, и рассчитывать им приходилось исключительно на милосердие Господа, а поддержки ждать лишь от ангелов небесных. Впрочем, когда Иосиф и Мария только выйдут из Назарета, дело будет обстоять не так: вместе с ними двинутся еще два семейства, причем весьма многочисленные, так что всего со старцами, отроками и младенцами получится душ двадцать, — можно сказать, целое племя. Идут они, разумеется, не в Вифлеем: одно семейство отстанет на полпути, в деревне неподалеку от Рамалы, другое направится дальше к югу, да и потом все равно они расстанутся, потому что одни поспешают, другие еле плетутся, а на дороге появятся новые попутчики, не говоря уж о встречных, которые — как знать? — должны пройти перепись в Назарете. Впереди, отдельно от прочих, — мужчины и отроки, достигшие совершеннолетия, то есть тринадцати лет, а женщины, девушки и старухи нестройной толпой тащатся позади, и с ними дети всех возрастов. В начале пути мужчины громогласным хором возносят соответствующую обстоятельствам молитву, которой тихо и неразборчиво вторят женщины, накрепко усвоившие, что, молись не молись, вряд ли будет молитва твоя услышана, даже если ты Бога ни о чем не просишь, а всего лишь возносишь ему хвалу.
Мария из всех женщин оказалась единственной, кто на сносях, и тяготы пути для нее так мучительны, что, не пошли ей судьба ослика, наделенного бесконечным терпением и столь же безмерной выносливостью, она бы и шагу не сделала, а, окончательно потеряв присутствие духа, попросила бы, чтоб посадили ее на обочину дороги в ожидании истечения сроков, которые, как мы знаем, близки, хоть в точности и неизвестно, где и когда они наступят, а обычай и вера не велят держать пари насчет того, когда и где появится на свет сын плотника Иосифа. Ну а покуда час разрешения от бремени не настал, Мария в тягостях своих сможет рассчитывать не столько на заботы — небрежные и редкие — мужа, постоянно занятого и увлеченного беседой с попутчиками, сколько на испытанную кротость и смирный нрав осла, который вез ее, сам удивляясь, — если, конечно, перемены в жизненном укладе и в клади на спине доступны разумению осла, — что его не подстегивают, не понукают и что он может идти, как вздумается ему и его длинноухим сородичам, тоже постукивавшим копытами по дороге. Из-за того, что шли они шагом, женщины часто отставали от передовых мужчин, и тем тогда приходилось останавливаться и ждать, пока их догонят, хоть и делали при этом вид, что остановились просто передохнуть, ибо Пусть дорога и мирская, принадлежит всем и никому, но известно, что там, где петухи кукарекают, куры не кудахчут, разве что когда снесутся, и в том залог упорядоченности мира, в котором выпало нам на долю жить. И вот Мария, мягко покачиваясь в такт неспешному аллюру своего скакуна, ехала царицей, выделяясь среди своих спутниц, поскольку они все шли пешком, а прочие ослы навьючены были их пожитками и разнообразным домашним скарбом.
Ну а чтобы женщинам было полегче, чтобы они могли передохнуть, Марии давали на руки то одного, то другого, то третьего ребенка, и так вот она заранее привыкала к ожидавшей ее материнской если не доле, то ноше.
В первый день, пока путники еще не втянулись, пройдено не слишком много, не забывайте тем более, что шли с ними вместе старики и малые дети: первые за долгую жизнь уже порастратили все свои силы и даже не притворялись, будто что-то осталось; вторые же, еще не умея правильно распределять их и ими распоряжаться, истощили их часа за два неуемной беготней, ибо носились они по дороге так, словно близится конец света и надо с толком использовать последние минутки. Привал устроили в большой деревне, называвшейся Изреель, на постоялом дворе или в странноприимном доме, где по причине небывалого наплыва путников было настоящее столпотворение, все суетились и кричали как сумасшедшие, хотя, по правде говоря, крику было больше, чем суеты: уже очень скоро глаз и ухо привыкали к толчее и гомону, так что сначала угадывалось, а потом и подтверждалось, что в постоянном и беспрестанном коловращении людей и животных в четырех стенах постоялого двора есть бессознательное и стихийное стремление к упорядоченности — в точности как в растревоженном муравейнике, обитатели которого лишь на первый взгляд мечутся и снуют взад-вперед без цели и смысла. Так или иначе, трем семействам выпала удача устроиться на ночлег не под открытым небом, а под навесом: мужчины улеглись по одну сторону, женщины с детьми — по другую, впрочем, все это произойдет потом, когда спустится ночь и постоялый двор со всеми своими постояльцами погрузится в сон. А до тех пор женщинам надо было еще браться за стряпню, набирать воды из колодца, а мужчинам — расседлать, разнуздать, развьючить ослов, напоить их, да притом улучить такой момент, когда у водопойной колоды не будет верблюдов, потому что те, хоть и было их всего два, выпивают все до последней капли, так что приходится раз за разом без счета таскать воду, снова и снова наполняя колоду, и немало времени пройдет, прежде чем верблюды наконец утолят жажду. Справившись с этим, задав корму ослам, сели ужинать и сами путники — первыми, как водится, мужчины, а уж потом женщины, ибо они по самой природе своей — существа вторичные, достаточно в очередной и не в последний раз вспомнить прародительницу нашу Еву, сотворенную во вторую очередь, после Адама, да еще и из его ребра, так что признаем: есть на свете такое, что понимаешь тогда лишь, как припадешь к истокам.
Ну так вот, после того как насытились мужчины, а женщины в своем углу доели остатки ужина, вышло так, что один из самых древних годами старцев по имени Симеон — житель Вифлеема, направлявшийся на перепись в селение Рамала, — пользуясь тем, что почтенный возраст и мудрость, являющаяся прямым его следствием, заставляли прочих относиться к нему с уважением, обратился к Иосифу с вопросом, осведомясь, как намерен тот поступить в том весьма вероятном случае, если Мария, чьего имени он, впрочем, не назвал, не разрешится от бремени до истечения сроков, отведенных для переписи. Вопрос этот носил, так сказать, характер академический (если позволительно нам употребить сей термин применительно к месту и времени нашего повествования), поскольку лишь счетчикам-переписчикам, превзошедшим все хитроумные тонкости римского права, под силу было бы разрешить такой казус, как появление на переписи женщины на сносях. Сказал Симеон: Мы все идем на перепись, а как записать того, кто во чреве жены твоей: какого пола будет младенец, да притом не исключено, что носит она двойню, а близнецы могут оказаться братьями, сестрами или же братом и сестрой.
Иосиф, гордящийся тем, что он правоверный иудей, и не подумал в ответе своем прибегнуть к обыденной восточной логике и сказать, что если, мол, обнаружились в законе упущения и прорехи, то и подчиняться ему он не намерен, а если Рим не сумел предусмотреть такие и подобные случаи, то, значит, и спрашивать надо с дурных законодателей. Нет, Иосиф, оказавшийся перед вопросом столь трудным, надолго задумался, перебирая в голове возможные ответы, а ответ должен быть таков, чтобы и показался сидевшим вокруг костра неопровержимо убедительным и был в то же время блестящим по форме. Но вот наконец по длительном размышлении он медленно поднял глаза, которых все это время не сводил с пляшущих языков пламени, и сказал: Если к последнему дню срока, отведенного для переписи, сын мой еще не родится, то, значит, Господь не желает, чтобы римляне узнали его и внесли в свои списки. Ого, ответил на это Симеон, ну и самонадеян же ты, раз берешься судить, чего желает Господь, а чего нет. Господу ведомы пути мои, исчислены шаги мои, ответил Иосиф, и слова плотника, которые мы можем найти в книге Иова, значили в данном случае, что здесь, перед присутствующими и не исключая отсутствующих, Иосиф признает свою покорность Господу, заявляет о послушании, то есть чувства его восстают против дьявольского наущения, на которое намекает Симеон, что он якобы тщится разгадать таинственные желания Вседержителя. Именно так, должно быть, понял его старец, потому что промолчал в ожидании, а Иосиф заговорил снова: От начала времен печать того дня, когда человек является на свет, и того дня, когда он покидает его, оберегаются ангелами, и один лишь Господь прихотью своей волен печати эти сломать: одну — раньше, другую — позже, а иногда — обе разом, обеими руками, а бывает, так долго не ломает Он печать чьей-то смерти, что подумаешь — Он и забыл про нее. Иосиф помолчал, словно сомневаясь, продолжать ли, но все же проговорил с лукавой улыбкой: Не хотелось бы, чтобы наш разговор напомнил Ему о тебе, Симеон. Сидевшие у костра рассмеялись, но втихомолку: слова эти значили, что плотник не сумел сохранить целокупный запас уважения, какого заслуживает старец, даже если груз прожитых лет пагубно сказался на разуме его и мало смысла в речах его.