Страница 10 из 14
Вы же не стали бы разговаривать с Чужим, верно? Не отгрызает вам голову – и то хорошо.
Сам не знаю зачем, но я вытаскиваю из рюкзака новый диск «White Stripes», купленный на раскладке возле метро «Лыбедская». Машу бело-красной коробкой перед лицом Чужого.
– Новый альбом, – зачем-то вылетает из моего рта.
Чужой пытается улыбаться; с губы едва не срывается сигарета, в уголке рта поблескивает слюна. Я вдруг замечаю, что он прожёг сигаретами столешницу, и отчего-то пристально смотрю на эти чёрные язвы, покрывающие дерево.
Я иду к себе в комнату. В спальне темно – мама наверняка спит. Она научилась спать, даже когда гремит музыка. Она засыпала, даже когда оно орало что-то на кухне, или гонялось с ножом за кошкой. За Марфу никто не переживает – удрать от Чужого ей проще простого. Она не только хитрее и ловчее. Теперь она ещё и умнее, да и квартиру знает лучше. А подстеречь Марфу Чужой не сможет – от него уже не пахнет отцом, и кошка его сторонится.
Из окна моей комнаты видно Юлин дом – шестнадцатиэтажку на краю парка. Там горит несколько окон, и мигает красный огонёк на крыше. Я смотрю туда, и представляю – нет, не представляю, а верю – что одна из светящихся клеточек – Юлино окно, и она сейчас стоит там, и смотрит на меня.
Хочется позвонить ей, как всегда, когда её нет рядом. Я бы позвонил, забив на её бабушку и сестру, которых разбудит дребезжание старого красного дискового телефона, но у нас телефон в большой комнате, а там…
В общем, придётся потерпеть.
Я раздеваюсь, бросаю вещи на стул, ложусь на кровать. Не укрываюсь – жарко, несмотря на поздний час. Духота висит в комнате невидимой глыбой, и давит на грудь. Я закрываю глаза, и думаю о Юле. Для этого не нужно никаких усилий – мысли всё время летят к ней, как стальная стружка к электромагниту. Я думаю о том, как совсем недавно – на прошлой неделе – сидел с ней за одной партой, и едва не падал в обморок, когда она поправляла волосы, или забрасывала ногу на ногу. А сегодня…
Мысли рвёт в клочья рёв музыки, рвущийся в открытую дверь. Открываю глаза, и вижу Чужого. Стоит надо мной чёрной горой. Его едкое дыхание заполняет комнату отравляющим газом.
Он что-то говорит. Пытается говорить. Звуки высыпаются изо рта бесформенными обломками слов. Раньше такие ночные вторжения пугали, но сейчас я только чувствую жуткую усталость.
– Уйди, – бурчу я, и собираюсь отвернуться к стене, к пыльному узорчатому ковру, все завитки и закоулки которого знаю наизусть; хочу спрятаться в этих узорах, как в лабиринте.
Чужой продолжает пытаться что-то сказать, покачиваясь, будто в комнате дует ветер. Я думаю, о чём он вообще мог бы говорить? О том, как заставил маму превратится в старуху за неполный год? Как превратил нашу жизнь в третьесортный, унылый и затянувшийся фильм ужасов? Или, может быть, о том как он, бедняжка, страдает неизвестно чем, мучается от непонятно чего, и вливает в себя цистерны отравы из-за того, что раньше – ещё когда говорил на языке людей, а не Чужих – называл своей «ущербностью»?
Прислушавшись, я, наконец, понимаю, что он бормочет.
Хочет новый альбом «White Stripes».
Когда Чужой уходит, я лежу, не смыкая глаз, и жду, когда запахи прелой листвы, остывающей пыли и выхлопов с улицы вытеснят его вонь. На потолке начинают ползать тени: во дворе включила фары, и поехала к арке машина. Только сейчас чувствую, как колотится сердце – Чужой всё же напугал меня. Кажется, никогда не усну. Смотрю на книгу, которую читаю – она лежит раскрытая на стуле, под шортами. «Стрелок», Стивен Кинг. Там часто встречаются слова «Мир сдвинулся».
Думаю немного почитать, но тут же чувствую, как сон вновь обволакивает меня тугой плёнкой, и заполнившая комнату чернота льётся в мысли, выдавливая остатки света дня. Пытаюсь думать о Юле, но последние освещённые уголки рассудка заполняет Чужой. Или тот, кем он был раньше. Перед тем, как провалиться в липкую, душную темноту летнего сна, я обращаю немую молитву к какой-то безымянной силе, которая, может быть, есть где-то там, в этой звенящей ночи за окном, и прошу её изгнать Чужого, и вернуть отца. Я делаю так каждую ночь. Потом, не слишком веря в эти мысленные радиограммы в пустоту, надеюсь, что утром всё, по крайней мере, будет по-прежнему. Как сегодня. Засыпаю всё же с мыслью о Юле, и с улыбкой на губах. Не зная, что ночью мир сдвинется, и «по-прежнему» исчезнет, как влага ночного ливня на раскалённом полуденном асфальте.
Не зная, что около полуночи сердце, которое у отца и Чужого одно на двоих, перестанет биться.
Мама – светлая, хрупкая, лицо усыпано веснушками. Она трясётся, и кажется, что веснушки вот-вот посыплются с сухой бледной кожи на потёртый паркет. Когда санитары несут мимо неё одеяло с телом (я вижу только ногу, раздутую и белую, как какая-то жуткая глубоководная рыба) с потрескавшихся губ срывается едва слышный вой – глухой и монотонный, как завывание ветра в щелях рассохшейся оконной рамы.
Врачи уже убрались, теперь и санитары. Остаёмся только мы с мамой, дребезжащий звон телефона в комнате, голодно мявкающая Марфа, и кровь на полу рядом с кроватью – перед смертью отца рвало.
Я подхожу к маме, хочу её обнять, но мне страшно – страшно видеть этот взгляд. Как будто в неё попала молния, и выжгла всё внутри дотла, оставив лишь помутневшие стёклышки между пустотами внутри и снаружи. Она постепенно увядала весь этот бесконечный год, но за эту ночь постарела сильнее, чем за все предыдущие месяцы. Казалось, стоит коснуться её пальцем, и она рассыплется, как древняя мумия.
Мама вдруг вновь обретает способность видеть, а не смотреть в никуда. Фокусирует на мне взгляд. А потом шепчет, почти не шевеля губами. Или, скорее, шелестит. Как змея.
– Это ты… Всё ты… Он так на тебя надеялся…
Из её рта хлещут слова – острые, голодные и ядовитые, как бесконечный рой полных смертельной отравы насекомых. Они жалят и жалят… а потом я отключаюсь. Не слышу ничего. Смотрю в окно. Там синеву неба режет белый след самолёта.
Она утихает, когда приходит бабушка. Прижав маму к себе, она говорит мне «пойди погуляй». Как будто я не при делах.
Как будто не мой отец только что умер.
Впрочем, я и сам хочу уйти. Здесь уже год пахло медленным, вязким, как дёготь самоубийством. А теперь пахнет свежей смертью.
Побросав в рюкзак всё, что нужно, я выхожу из квартиры. Лифт гудит где-то в шахте, и я иду пешком; взгляд скользит по надписям и рисункам, пёстрой коростой покрывающим стены подъезда. Банальные «ЦОЙ ЖИВ», брань, названия групп, «сосу» и номер телефона… Более загадочные вроде «КОБРА любит НИМФУ», и совсем уж трансцендентальное «что живёт во рту моём?», выцарапанное на крышке мусоропровода между пятым и шестым, рядом со свастикой.
Всё это для меня как давно прочитанная книга. Разбуди во сне, спроси этаж – смогу цитировать и декламировать..
Островки света на лестничных пролётах сменяются сумраком площадок перед дверьми лифта, и от этих перепадов глаза немного слепнут.
Мне стыдно. Я видел миллиард фильмов, и читал триллион книг, в которых упоминалась смерть близкого человека. Там герои всегда страдают. Мучаются. Рвут на себе волосы. Или впадают в ступор. В общем, ощущают что-то необычное, и всегда запредельно ужасное.
Я не чувствовал ничего. Я только что видел мёртвую ногу своего мёртвого отца, но сейчас шагал по ступенькам, чувствуя, как в такт шагам изжогой поднимаются из глубин тела волны стыда. Ведь мои мысли, как и вчера, прилипли, как жвачка к подошве, к загорелым ногам Юли. И рукам. И всему остальному.
Хотя нет, вру. У меня появляется чувство невероятной собственной значимости. У меня умер отец. Я – трагическая фигура. Грустный взгляд. Никаких улыбок. Сигареты прикуривать одну от другой. Нужно поскорее всем рассказать, чтоб все начали смотреть по-другому, не как на остальных. То-то у Жмена с Китайцем глаза из орбит повылазят, когда узнают, что у меня стряслось! А Юля…
Я думаю о ней, когда прыгаю из затхлой пещеры парадного в прямоугольник яркого света. Но думаю и о другом – о переполняющем меня чувстве великих перемен. Мир действительно сдвинулся. Произошло огромное, грандиозное событие. Нет эмоций – не плюс, не минус. Просто ощущение такое – Что-то Важное Случилось.