Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 21



— Нашла с кем…

— Капитан, ты-то на меня не польстишься, а? — заговорила она вдруг игриво, причмокивая. — Полюби меня, а? Вот я перед тобой, одинокая, пьяная, в халатике, и никого нет, а? Э-э, капитан… Думаешь, я не знаю, что этот механик дерьмо на палочке? Знаю лучше тебя. А ты представь ночь. Я проснулась… Темно, тихо, за окном лес шумит, в Посёлке собаки воют… А рядом никого. Страшно? Жутко, капитан, уж поверь. А если механик? Проснулась я, а рядом тёплый человек. Не пьяница, не ханыга, не вор, а тёплый и живой человек! Понимаешь ли меня, капитан?

— Нет.

— Чего ж так, капитан? Ты по службе обязан понимать…

— Не всё греет, что тёплое.

Инспектор не знал, что делать с ней. Вести её в прокуратуру смысла не было — допрашивать в таком состоянии нельзя. Поговорить тут? Для себя, для справки. Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме.

— Клавдия Ивановна, а я к тебе с поручением от механика.

— Неужель?

— Николай Николаевич во всём признался…

— Век не поверю.

— Но не помнит, сколько привёз машин хлеба.

— Где ему…

— Просил у тебя узнать.

Сантанеева вскинула голову и попыталась сесть прямо. От её движения тихо звякнули пустые бутылки, и волна алкогольного воздуха дошла до инспектора новым крепким духом.

— Мне теперь всё до лампочки. Выпьем, а?

Она потянулась к непочатой бутылке, но инспектор мягко перехватил её руку:

— Клавдия Ивановна, тебе лучше лечь.

— Капитан, капитан, улыбнитесь… Выпьем, и я завалюсь.

— Зачем пить с человеком, который лишил тебя счастья? — сказал инспектор, чтобы только сказать, убирая полные бутылки со стола подальше.

Сантанеева трудно поднялась, валко наплыла на него и положила дрожавшие руки ему на плечи. Инспектор увидел стеклянные зрачки, в которых отражался мерцавший на серванте хрусталь. Запах хороших духов, портвейна и зелёного лука лёг на его лицо ощутимо.

— Эх, не обидно ли… Ты молодой, высокий, такой мужчинистый. И капитан, как ни говори. Не обидно, коли бы ты порешил моё счастье. А то ведь знаешь кто меня обделил?

— Знаю, сама.

— Нет, не сама, не механик и не ты, капитан… А маленькие, серенькие, с хвостиками.

Она сбросила руки с инспекторских плеч и растопыренными пальцами изобразила какие-то нетвёрдые фигурки, которые, видимо, изображали этих маленьких, сереньких, с хвостиками.

— Не понимаю, — сказал инспектор, отстраняясь.

Но теперь она схватила его за плечи, притянула к себе и выдохнула в лицо:

— А я покажу, где моё счастье…

Сантанеева оттолкнулась от инспектора, как от стены. Шатаясь, словно пол ходил под ней штормовой палубой, она подошла к ножке стола, у которого чернел посылочный ящик, не замеченный инспектором, и с силой наподдала его носком лакированной босоножки. Ящик взлетел, выбросив из своего нутра шлейф серой трухи.

— Что это? — ничего не понял инспектор, щурясь от затхлой пыли.

— Счастье моё, капитан! Ха-ха-ха! Десять тысяч рублей, съеденных мышами!

— Где же они лежали?

— В огороде были закопаны. Ни сотни, стервы, не оставили…

Она вновь пошла на инспектора по кривой линии, ошалело вращая пустыми глазами.

— Капитан, чего же ты не хохочешь, а?

— Не смешно.

— Как же, как же… У вас хлеб украли, а у меня мыши деньги сожрали. Не смешно ли?



— Хлеб-то, Клавдия Ивановна, крали незакономерно. А вот деньги, вырученные за этот хлеб…

— Капитан, а может, есть бог?

— Бога нет.

— Кто же у меня отобрал эти деньги?

— Бога нет, но есть справедливость, — твёрдо сказал инспектор, застёгивая плащ. — Собирайся, Клавдия Ивановна…

В жизни и литературе есть вечные темы: рождение, смерть, любовь, материнство… И я добавлю — хлеб. О нём человечество всегда будет думать, и писатели всегда будут о нём писать.

Рябинин сидел рядом с шофёром, дремотно уставившись в бегущий асфальт.

Отсыревшие, облетевшие тополя стали походить на осины. Разноокрашенные домики от воды как-то однотонно посерели. Из многих труб уже шёл тоскливый дымок. Вода в лужах стояла так недвижно и холодно, что казалась прозрачным ледком. А ведь ещё тепло. Или она чувствует приближение морозов, или она небо застывшее отражает, где, наверное, уже полно льда?..

Машина проскочила Посёлок и свернула на шоссе к хлебозаводу.

Ждёт ли его директор? Думает ли о своей судьбе или о судьбе завода? Рябинин вот думал всю дорогу…

Юристы говорят, что безмотивных преступлений не бывает. Психологи говорят, что безмотивные действия есть. Но если есть безмотивные поступки, то должны быть и безмотивные преступления. Какой же мотив у директора? Какой мотив у халатности? Какой мотив у лени? Да нет у них мотивов, кроме безволия. Ведь не хотел же директор зла для себя и завода. Тогда не прав ли Петельников — не судим ли мы этих людей за безволие?

Мысль Рябинина понеслась, как эта машина, свободно бежавшая по свободной дороге…

Давно известно, что причина преступности кроется в социальных условиях. Но судят личность, а не социальные условия. Тогда за что же? Она, личность, не виновата — условия виноваты. А что такое личность? Это человеческое сознание, через которое как бы пропустили социальные условия. За что же мы судим эту личность? Ага… За то, что она не противостояла отрицательным условиям. Знала про эти условия, должна была противостоять, а не противостояла, не справилась, потеряла свою личность. Но со всем плохим в нас мы справляемся при помощи воли. Опять прав инспектор. Выходит, что судим человека всё-таки за безволие? Да что там судим… Вся наша жизнь, всё плохое и хорошее, всё зло и добро есть плоды воли или безволия. «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Может быть, под волей поэт разумел не физическую свободу и не свободу духа, а как раз волю как психическую категорию?..

Где-то работали институты, где-то трудились кафедры, где-то корпели лаборатории, раскладывая по полочкам умыслы и замыслы, действия и бездействия преступника. А он вот так, на ходу, меж дел…

Машина остановилась у проходной…

Рябинин часа два ходил по заводу, беседуя с экспертами и ревизорами. Потом он часа два допрашивал тех работниц, которых не успел допросить. И только после обеда, уже в плаще, уже с портфелем, вошёл в директорский кабинет.

Гнездилов сидел за столом и писал, не подняв тяжёлой головы.

— Здравствуйте, Юрий Никифорович.

— А я думал, что вы ко мне не зайдёте, — улыбнулся директор следователю, как старому доброму знакомому, зашедшему сыграть партию в шахматы.

И Рябинина пронзила мысль, с которой начинали разговор почти все работники завода, — директор человек добрый. Да не добрый он, а добрейший; она, эта доброта, насыпана в него под завязку, как мука в мешок; та самая доброта, о которой стенали поэты, писали журналисты и говорили лекторы; та самая, которая, если копнуть поглубже, шла за чужой счёт, за государственный; та самая доброта, которая, если копнуть, была вместо дела; та самая доброта, которая очень приятна в обхождении, но которую Рябинин с годами всё больше и больше не терпел, как обратную сторону чьей-то лени и дури. Воля… Да зачем она директору — вместо неё доброта.

— Юрий Никифорович, вы мне нужны.

— К сожалению, уезжаю на совещание.

— На какое совещание?

— В главк. О выпуске диетических сортов хлеба.

— Юрий Никифорович, вы поедете со мной в. прокуратуру.

— Меня уже ведь допрашивали.

— Юрий Никифорович, я предъявлю вам обвинение.

— Может быть, потом я успею в главк?

Он не знает, что такое «предъявить обвинение»? Не понимает, что его отдают под суд?

— Юрий Никифорович, в главк вам больше не нужно.

— Как не нужно?

— Я отстраняю вас от работы.

— А вы имеете право?

— Да, с санкции прокурора.

Он медленно свинтил ручку, поправил галстук и принял какое-то напряжённое выражение, словно Рябинин намеревался его фотографировать. Незаметные губы обиженно сморщились. Взгляд упёрся в застеклённый шкаф и утонул там в кипах старых бумаг. Залысины вдруг потеряли свой сытый блеск и мокро потемнели.