Страница 75 из 77
— Словом, я, как один из руководителей медицинского института, рекомендую вам не спешить с научной проверкой! Подумайте, очень подумайте сначала! Вы ведь видели на собрании — я ваш доброжелатель, так послушайте же меня!
И, не дожидаясь реплики хозяина комнаты, он повернулся, открыл дверь и был таков. А Линевич…
На следующее утро Линевич встал с тяжелой головой. Ноги ступали не очень твердо. «Что со мной? — подумал доктор. — Не грипп ли?» Он взял со стола круглое зеркало, служащее ему во время бритья, и, посмотревшись, испуганно положил зеркало на место. Он увидел себя таким, каким был до омоложения: седые клочья волос, вставшие во время сна дыбом, глубокие морщины, потухшие глаза, обведенные черными кругами. Он чувствовал себя, как гоголевский майор Ковалев, не нашедший у себя на лице носа. «Мне померещилось!» — подумал Линевич и снова взял зеркало. Нет, ошибки не заметно. Ни одной рыжинки в волосах, глубокая печать дряхлости на лице. Линевич застонал и без сил опустился в старое кресло у окна.
В дверь постучали. Видимо, это был женский пальчик: стук был деликатный, еле-еле слышный. Кряхтя и сутулясь, Линевич натянул на себя пиджак и пошел открывать дверь. На пороге стояла соседка Апфельгауз-Титова с большим букетом цветов в руке и со сладенькой улыбочкой на жирно накрашенных губах. Никто из них двоих не успел сказать ни слова. Увидев старческое лицо Линевича, соседка тихо вскрикнула и уронила букет. В свою очередь Линевич без слов быстро захлопнул и замкнул дверь.
«Почему это произошло? — в сотый раз спрашивал себя Линевич, лежа на неубранной кровати. — Какой-то временный, быстро миновавший эффект? Но почему временный? Неужели я постарел за неделю из-за чрезмерных переживаний, связанных с моим омоложением?! Да-да! Все эти треволнения не прошли даром. И этот Курицын… Я так быстро постарел именно потому, что слишком быстро помолодел. К тому же до меня не было тому примера, и я многих возбудил против себя…»
Он несколько раз вскакивал и подбегал к столу. Зеркала он уже не трогал, он лишь перебирал свои записи, писал какие-то формулы, но яснее случившееся ему не становилось. А через час приехал Котов поговорить о постановке широкого научного опыта в институте и, увидев Линевича, тихо охнул.
«Теперь я должна со всей ответственностью заявить, что все произошло наоборот. Явился старик Линевич, и исчез молодой человек, племянник, или сын, или кто! И потом: что значит — явился? Ни я и никто в доме не видел и не слышал, чтобы доктор вернулся. Что я хочу сказать — это то, что теперь ясно все сначала и до конца. Молодой босяк куда-то прятал своего бедного дядю (он такой же ему дядя, как я тетя). Куда? Я не знаю! Может, в корзине с бумагами. А что? Усыпил и сунул старика. Для чего ему это понадобилось? Может быть, для ограбления. Может, у старика водились деньги. Не знаю. Пускай наша дорогая милиция выяснит, раз я даю нить. Пускай идет по этой нити. Но что я хочу сказать, это то, что теперь откуда-то вынырнул старик, а молодой пропал. И как раз тогда, когда я решила быть ему старшей сестрой. Он ушел! И никто не видел, как он уходил! Теперь я обращаю внимание соответствующих органов, что на старике тот самый коричневый пиджак, который носил этот молодой босяк. Так в чем же он ушел из дому?! Нет, граждане судьи, он не ушел, он прячется где-то здесь, в квартире, и мы еще будем свидетелями кошмарной драмы. Я предупредила старика, но он ничего не хочет слышать, лежит почти весь день на кровати. Может быть, он прикрывает собой труп молодого?! Это надо выяснить. Я хотела выяснить, так он крикнул мне такие слова, что невозможно выразить. Прошу принять меры! К сему — гр-ка Апфельгауз-Титова». Один экземпляр этого заявления Титова отнесла в институт и отдала там Курицыну, который своей полнотой и солидностью, да еще непонятным названием должности — проректор — произвел на нее наивыгоднейшее впечатление. Это случилось назавтра после визита Котова и как раз в тот день, когда наконец Беседин собрался в институт.
В вестибюле медицинского института безраздельно и самодержавно царствовал швейцар Гурейко. Это был властный старик, имевший свою собственную точку зрения на все научные проблемы. В частности, его взгляд на возможность продления жизни при помощи науки был резко отрицательным.
— Если хотите долго прожить, — говаривал он наставительно доценту Котову, единственному человеку, которого он удостаивал беседы, — извольте исполнять три правила: первое — курите табак, в табаке заложена великая сила против чахотки, второе — пейте водку, это и врачам известно, что спирт смывает все микробы, третье — живите в квартире без соседей и топите печь сухими дровами — это чтобы нервы были спокойные.
— Здорово сказано, — очень серьезно соглашался Котов. — А вы вот объясните: кто дольше живет — женатый или холостой?
— Женатый, — не задумываясь отвечал швейцар. — Если он не дурак, за него жена состарится.
Котов трясся от хохота. Гурейко, заложив руки назад, стоял, сохраняя полную серьезность. Его седые солдатские усы торчали кверху, широкий подбородок был чисто выбрит, в старчески-голубых глазах мелькало сдержанное лукавство.
Игнату Петровичу Гурейко было много лет, сколько именно, никто толком не знал. Студенты утверждал и, что Гурейко побывал на русско-японской войне. Старик опрокидывал все законы долголетия: каждый день к вечеру он бывал навеселе, а табаку на своем веку выкурил, вероятно, целую табачную плантацию.
— Помнится мне, — рассказывал однажды Гурейко Котову, — как товарищ Мечников изобрели простоквашу, я тогда в Московском университете работал.
— В качестве кого?
— Не в качестве, а швейцаром. Только не согласен я с Мечниковым. Нет, — с убежденностью заключил он, — человеку столько дано жить, сколько в нем становая жила выдержит. Об этом и во всех науках сказано.
Гурейко любил раз и навсегда заведенный порядок. Появление незнакомого посетителя всегда вызывало в Игнате Петровиче неудовольствие. А тут появились сразу двое, и не посетителей, а посетительниц. Во-первых, обе были совершенно незнакомы Гурейко, а во-вторых, они были дамы, а дам мудрый швейцар особенно недолюбливал. «Визгу бабьего не переношу!» — говаривал он в минуты откровенности тому же Котову. Дамы вошли в вестибюль одновременно, хотя и не были знакомы: врач-гинеколог Анна Григорьевна Кольцова и мадам Гнушевич. Первая явилась по зову Курицына и по зову собственного сердца, а вторая что-то смутно прослышала о чудесах омоложения, которые ей были еще нужнее, чем асфальтовая дорога в Дачный поселок.
— Здравствуйте, — сказала Анна Григорьевна, — могу я видеть профессора Орловского? Скажите, врач Кольцова.
— Можно с вами? — робко спросила Гнушевич. — Я тоже к профессору. Он ведь здесь директор?
— Ректор, — мрачно поправил Гурейко. — Они — ректор. Только сегодня не приемный день.
Гурейко, читавший у окна взятую в институтской библиотеке толстую книгу с тисненным золотом названием «Танатология — наука о смерти», оторвался от чтения и глядел поверх очков на посетительниц.
— Тогда пригласите профессора Курицына, — решительно сказала Анна Григорьевна. — Или покажите, как к нему пройти. Я — врач Кольцова, — повторила она значительно, твердо веря в магическое слово «врач». Гнушевич молчала, тревожно переводя удлиненные карандашом глаза с важного старика Гурейко на свою неожиданную подругу, которая, кажется, пришла по тому же делу.
— Профессор Курицын на лекции, — сурово молвил Гурейко.
— Нет, сегодня у меня нет лекций! — раздался голос Курицына с лестничной площадки, и тотчас посетительницы увидели наверху толстенького человечка и поднялись, к нему так легко и быстро, точно уже омолодились. Он в свою очередь вгляделся в Анну Григорьевну и узнал ее.
— Решились? — насмешливо спросил он. — А эта дама с вами? Тоже насчет омоложения?
— Да! — воскликнула Гнушевич. — Да! Я очень прошу… Омолодите и меня! Я слышала, тут у вас омолаживают. Так вот я… Конечно, я не стара, но… Выхожу замуж, и, может быть, все-таки лучше, если я буду помоложе?