Страница 5 из 20
Понемногу обретал свой прежний блестящий вид отель дю Шатлэ. Семья Джакомо, поселившаяся здесь, не нуждалась во всей его огромной площади и занимала лишь несколько комнат на первом этаже и кухню. Остальные апартаменты были закрыты, мебель была затянута в чехлы — словом, все оставалось точно таким же, каким было после последнего визита сюда старых герцога и герцогини, родителей Александра. Джакомо нанял лишь одну служанку в помощь Стефании, но этого было явно недостаточно для полнокровной жизни дома. Едва приехав, я стала набирать штат прислуги. Когда армия лакеев и служанок была собрана, они принялись приводить в порядок все комнаты дворца.
К Рождеству он сиял, как новенькая игрушка, и в нем было бы не стыдно принять самое блестящее общество.
Семья моего брата жила в согласии, как и прежде. Джакомо, которого все теперь называли не иначе как «господин Риджи», даже внешне стал выглядеть лучше. Он ходил теперь в сюртуке и галстуке, у него была изящная трость, редингот и строгая высокая шляпа — всем своим видом он напоминал учителя. Прожитые в нищете годы стали причиной того, что волосы его поредели и побелели уже в сорок лет, но теперь, выбритый, прилично одетый и надушенный, он выглядел весьма импозантно. Даже в его походке появилось что-то уверенное, более смелое, раскрепощенное. Всем своим видом он внушал почтение.
Я знала, его тревожит нынче только одно: то, что Флери исчезла, как в воду канула. Полиция либо не хотела, либо не могла ее отыскать. Опасаясь за младшую дочь, пятнадцатилетнюю Жоржетту, он теперь почти не выпускал ее из дому, особенно боясь посылать ее в лавки. Флери увезли именно из цветочного магазина. Так что за покупками ходила или служанка, или Стефания.
Жоржетта если и была огорчена этим, то виду не показывала. Она вообще казалась не по возрасту угрюмой и нелюдимой девушкой. Привлекательностью сестры она не обладала. Невысокая, плотно сбитая, с чуть нахмуренными бровями и волосами, беспощадно стянутыми назад, она почти все время молчала, а если и говорила, то односложно. Книги ее не занимали. Она возилась на кухне с матерью и ничего другого не требовала.
Я пыталась немного преобразить ее, заказала ей несколько красивых платьев, но она так дичилась и не проявляла никакого интереса к этому, что я оставила свои попытки. В конце концов, не все созданы для того, чтобы пленять, блистать и очаровывать.
А Аврора… Вот кто расцветал с каждым днем и час от часу становился краше. Жизнь в столице действовала на нее так же ошеломляюще, как на меня когда-то Версаль. Она хотела бы везде побывать, всех увидеть, со всеми пококетничать. За ней многие пытались ухаживать; она такие попытки воспринимать еще не умела и краснела от каждого комплимента, но румянец на ее щеках и смущение в фиалковых огромных глазах были так привлекательны, что я даже побаивалась за нее. Лишь бы она не совершила глупость! Мне было слишком хорошо видно, что ей очень-очень нравятся знаки мужского внимания.
Я не хотела ее ограничивать и стеснять ее свободу, но взяла за правило всякий раз, когда она хотела поехать на прогулку, отвечать:
— Подожди, дорогая, я поеду с тобой.
Между нами была полная гармония. Она прислушивалась к любому моему совету, следовала всем замечаниям — особенно тем, что касались ее гардероба. С тех пор как у модисток ей были заказаны наряды, в комнате Авроры все стояло вверх дном: платья, чулки, шляпные коробки, ленты валялись повсюду. Она то и дело бегала ко мне с вопросами:
— Мама, голубая лента будет хорошо смотреться на шляпе, которую я надену завтра?
— Мама, пойдет ли мне чепчик, в каком мы видели мадам Рекамье?
— А перчатки? А кружева? А шаль? Она непременно должна быть из кашемира!
Однажды, когда мы собирались в Оперу, она вошла в мою туалетную комнату и спросила, можно ли ей для сегодняшнего выезда сделать высокую прическу, как у взрослых женщин.
— Право, мне кажется, не стоит, — сказала я. — Тебе ведь нет еще и шестнадцати. Тебе слишком рано, Аврора.
— Ну, мама, пожалуйста!
Она, быстрым движением собрав волосы, подняла их вверх и, залившись румянцем, посмотрела на меня; при этом она до того похорошела, что я растеряла все слова для отказа.
— Хорошо, но это лишь один раз, — сказала я, сдавшись. — Честное слово, не знаю, что мы будем делать, если к тебе кто-нибудь посватается.
Она ответила — важно, как в парламенте:
— Мы будем рассматривать предложения в порядке поступления, мама.
Что я могла ей сказать? Она выросла. Скоро она станет совсем взрослой и самостоятельной.
Рождество прошло очень по-домашнему. Этот праздник, мирный, светлый, радостный, помог мне найти общий язык даже со Стефанией. Мы полностью простили друг другу все обиды, Моя невестка, немного оправившаяся от тягот прежней жизни, стала хоть чем-то напоминать молодую мадемуазель Старди, мою гувернантку. Рождество она встречала в платье приятного сиреневого оттенка, и, глядя на нее, разрумянившуюся, радостную, с весело сверкающими голубыми глазами, я подумала, что и она еще может быть привлекательна… и что деньги, достаток, благополучие обладают волшебной силой порой избавлять человека даже от таких пороков, как сварливость, злопамятность и обидчивость.
Перед Новым годом, устав от предпраздничной суеты, я отдыхала в мягком кресле-шезлонге и просматривала почту. Покончив со счетами и письмами, я взялась за газеты. Все они были республиканские, и все кричали о победах Бонапарта: о пользе покорения Италии, унижении Австрии…
Кроме этого, сообщалось, что Институт внес генерала в список «бессмертных». Надо же, за то, что человек лучше других умеет убивать и разорять итальянские города, его делают академиком!
Статьи все еще пестрели упоминаниями о том, как торжественно встречала Директория генерала в Люксембургском дворце, и это была ложь, потому что я знала, что эта церемония — сплошное лицемерие. Тогда все будто следили друг за другом. Да и чего иного можно было ожидать? Ни для кого не секрет, что директоры ненавидят Бонапарта, а он — директоров. Просто удивительно, как эти газеты ухитряются восхвалять и его, и их. Кроме того, и самим газетам не позавидуешь — недавно их было закрыто аж шестнадцать. Был установлен надзор над печатью, театрами, повсюду проводились домашние обыски, ссылки, повсюду вскрывали письма — словом, налицо были все атрибуты полицейского режима. Об этом, разумеется, не упоминали, но это было всем известно.
Еще я узнала, что установлен новый поразительный налог — налог на окна и двери, исчисляемый в зависимости от внешнего вида жилищ… Поистине там, наверху, — сплошные безумцы. О подобном налоге еще со времен средневековья никто и не слышал.
И тут я заметила в конце страницы следующие строки:
«Национальное агентство прямых налогов имеет честь объявить…»
Глаза у меня расширились. Резко подавшись вперед, я склонилась над газетой и быстро прочла объявление. Потом газета выпала из моих рук, и я откинулась назад, сжимая виски пальцами.
Это было сообщение о том, что 5 января 1798 года, в пятницу, в полдень, состоится продажа так называемого «национального имущества». К нему в этот день были отнесены отель де Санс, отель Карнавале и отель на Вандомской площади.
Этот последний был когда-то моим. Именно там я жила до первого замужества, там испытала волнение перед первым своим появлением в Версале.
«Так, значит, он еще не продан, — подумала я тупо. — Он конфискован у меня, но еще никому не продан. Кто бы мог вообразить? Целых шесть лет прошло, а он еще остается собственностью государства».
Я снова склонилась над газетой и прочла о том, что, вероятно, будет много покупателей — банкиров, финансистов и поставщиков. Да, у них это теперь в моде — покупать незаконно конфискованные дома и жить в них. Слова о «банкирах и финансистах» навели меня на мысль об одном банкире — Рене Клавьере. Впервые за все время пребывания в Париже я вспомнила о нем, и ярость переполнила меня.