Страница 13 из 104
- Ну, прощай, Украина! - сказал один.
- Прощай! - эхом повторили товарищи.
- Мы опять здесь будем!..
«РАНЕНЫЙ БОЛЬШЕВИСТСКИЙ МАЛЬЧИШКА»
В 16- й армии под Ельней получил роту, которая была плохо вооружена, еще хуже одета и после поражения совершенно деморализована. О н учил бойцов стрелять, быстро окапываться, далеко и точно бросать гранаты, рассказывая поучительные случаи, которые произойти с ним самим или его товарищами.
Бог знает, вспомнил ли бы он сейчас об этом, если бы не шестое декабря все того же девятнадцатого: он несся впереди своей роты верхом в атаку. Кругом рвалось. Вдруг что-то, как палкой, ударило в ногу. Ион почувствовал, что медленно и плавно летит по воздуху…
В Воронежском госпитале провалялся три недели. Ранение и контузия от падения с лошади, по мнению врачей, были нетяжелыми (никто не знал, что именно эта контузия позднее обернется для него катастрофой), но каждый вечер побаливала голова, ныло в ноге, ходить мог пока лишь на костылях. И ему дали отпуск.
Облачась в госпитале в новое обмундирование, выданное взамен рваного и запачканного кровью, он подошел к зеркалу и увидел крепкого мальчугана в серой шинели, солдатской папахе, с обветренным похудевшим лицом и веселыми глазами. Только висевшая на боку офицерская сабля плохо вязалась с белыми, свежими костылями.
…Он давно не писал домой. Еще дольше не имел писем из дому. На вокзале в Арзамасе его, разумеется, никто не встречал. И он ковылял на своих костылях, пока его не догнала подвода. «Садись, солдат, подвезу», - пригласил небритый подводчик.
…Прижимая к костылю брякающую о ступени саблю, толкнул дверь и услышал визг сестер - то ли от радости при виде его, то ли от страха при виде костылей.
Мама вбежала, когда он отдыхал. Настороженно оглядела, понимая, что с войны просто так не отпускают, холодными с мороза реками взяла его голову и дрогнувшим голосом сказала:
- Похудел. Побледнел. А вырос-то, а вырос-то! Да встань ты с кровати! Дай я на тебя посмотрю…
- Мне, мама, неохота с кровати вставать… Я бы, пожалуй… да у меня нога немного побаливает…
- Ранен? - тихо спросила мама.
- Немножко, - ответил он.
Мама провела рукой по его бритой голове. И с минуту они просидели молча. Вскоре зашипел самовар. В кухне запахло чем-то вкусным. Легкая дрема охватила его. Показалось, что ничего такого и не было: ни фронта, ни широких степей, ни отряда, ни боев.
Дрема, в которую его клонило, как он полагал, от усталости, была на самом деле дремой подхваченного в поезде тифа. Через день он метался по тесной, сразу ставшей неудобной постели. И однажды, соскочив с кровати, выхватил из ножен саблю и долго лежал с ней, прижимая клинок к разгоряченному лбу (блестящая сталь хорошо холодила), пока мама саблю не отобрала.
АРЗАМАССКИЙ АВАНГАРД
Когда пошел на поправку, стали прибегать знакомые ребята-комсомольцы. О том, что он приехал, узнали от Талки. Она тоже была теперь в комсомоле. В августе восемнадцатого, когда вступал в арзамасскую организацию «Интернационал молодежи» (как она в ту пору называлась), их было всего несколько человек. А теперь уже несколько десятков.
Одними из первых пришли черненький, чуть франтоватый Коля Кондратьев, немного суматошный поэт Ваня Персонов и Шурка Плеско.
Хотя его бог тоже ростом не обидел, Шурка даже рядом с ним выглядел гигантом. Белобрысый, широкоплечий и широколицый Шурка, если он закуривал трубку, делался похож на английского шкипера. С курением в организации боролись. Почти все ребята голодали, и табак не прибавлял сил, но Шурка продолжал курить веря, что его здоровье выдержит.
Шурке многое прощалось за жадность к книге, за точную, быструю память, в которой хранилась тьма всевозможных сведений, диковинных цифр, неожиданных афоризмов, цитат, стихов, имен. Доклады и выступления его были прекрасны.
Когда комсомольцев посылали на лесоповал и нужна была сила, Шурка ее не жалел. Если начинался лесной пожар, Шурка снова рубил и валил лес, копал канавы, преграждая путь ползущему огню. Он работал без устали по двое-трое суток, пока вдруг, обессиленный, не сваливался и не засыпал. Тогда возле него кто-нибудь сидел: мало ли что может случиться со спящим.
Но если Шурка срывался, ему от своих же иногда здорово и жестоко влетало.
И если с Кондратьевым они просто вместе учились, а Шурка был его друг, то с Ваней Персоновым его связывало давнее поэтическое соперничество.
Правда, он к своему стихотворчеству относился более спокойно. Персонов же считал себя поэтом. Ревниво следил за впечатлением, которое производили его стихи. Лучше Персонова никто в Арзамасе писать не умел. Но это никогда не были стихи «из жизни». Это всегда были стихи «из стихов».
В первую их встречу после возвращения (шел третий год революции) Персонов, например, прочитал:
Ко мне пришло из омута разврата
В борьбе с нуждой погибшее дитя,
Ища во мне заступничества брата…
Они с Ваней об этой вещи поспорили. И он тоже написал, но:
Угнетенные восстали,
У тиранов мы отняли
Нашу власть.
И знаменам нашим красным
Не дадим мы в час опасный
Вновь упасть.
Его стихи получились хуже Ваниных, но зато были революционными. Впрочем, и те и другие напечатал арзамасский «Авангард».
Это была комсомольская газета. Выходила она не чаще двух раз в месяц тиражом до пятисот экземпляров. Девизом газеты были неизвестно откуда взятые строчки: «Мы солнце старое потушим. Мы солнце новое зажжем».
Ему разрешили ходить. И в первый же вечер он пришел, хромая, в комсомольский клуб. Беленькая тихая Зина Субботина от имени организации сказала, что они все очень им гордятся. Им и Петей Цыбышевым, который тоже был на фронте. И покраснела. Он тоже покраснел. Тогда, чтобы сгладить неловкость, его спросили, как он смотрит на женский вопрос и все ли ему понятно в книге Бебеля «Женщина и социализм». На женский вопрос он еще не смотрел никак, а имя Бебеля слышал впервые.
Вообще, разговор поначалу не получался. В нем видели героя и ждали рассказов о невероятном. «Ну, вот идет ваш отряд, вдруг…», а ему трудно было объяснить, что невероятное даже на войне происходит не каждый день и что там иногда бывает страшно… И он уж вовсе удивил товарищей, когда стал появляться всюду, где только мог, с мамой.
И снова невозможно было объяснить, что там, где, по представлению ребят, «грохочут двадцать батарей», он часто вспоминал маму, ее внимательное, улыбающееся, прекрасное лицо. И коль скоро мама была теперь совсем рядом, хотел быть с ней все время. А это не удавалось. С утра до вечера она была занята своей профсоюзной работой. Он пенял ей, мама смеялась, что он сам виноват, познакомив ее с Гоппиус и Вавиловым, и ей быстро нашли дело.
Мама работала среди женщин, занимаясь тем самым «женским вопросом», который так волновал местных комсомольцев и в котором он ничего не понимал. Ион ходил с мамой на собрания: во-первых, по дороге можно было поговорить, во-вторых, он любил маму слушать.
Мама оказалась прирожденным оратором. Говорить, как она, у них в семье не умел никто, даже он, хотя ему часто приходилось теперь выступать.
Мама поднималась на трибуну и ждала. И крестьянки из ближних сел, измученные нуждой беженки, купеческие дочки, торговки с базара, гордые и молчаливые монашки - все притихали. Мама негромко и страстно произносила: «Товарищи женщины!» И от звука ее голоса толпа вздрагивала. А мама продолжала: «Величайшая справедливость - освобождение от гнета, которое недавно произошло, - это двойная справедливость и двойное освобождение для нас с вами, потому что женщина многие века была рабынею раба…»