Страница 56 из 59
— С радости я, Петя! Сам себе не верю! Может, приснилось? Дай огонь зажгу, посмотрю на тебя, сыночек мой!..
— Погоди с огнём… А где же мамаша?
— Померла, Петюша, померла. Как похоронную на тебя получили, стала она, бедная, сохнуть, ночи не спала, и померла голубушка… Последнюю ночь всё тобой бредила… звала…
— Лечить надо было, — сказал Пётр после долгого молчания.
— Какое уж леченье, когда немцы пришли. Сам знаешь!
— А Василий жив?
— Жив.
— Где же он? Врозь живёте?
— Потом скажу. Дай мне на тебя-то посмотреть! Где ты пропадал, сынок? За четырнадцать лет ни одной весточки! Может, осуждён был?
Пётр молчал.
— Ты не таись, есть которые зря пострадали…
— Я, батя, в плен попал…
— Ой, бедняга! Знаем, каково в плену нашим было! Счастье какое, что ты уцелел, сыночек!..
— Значит, не коришь меня за плен?
— Как можно? На войне всякое бывает.
— А ведь у вас расстреливали тех, кто из плена вернулся.
— Это ты зря, сынок. Несправедливости, конечно, бывали, а насчёт расстрела — брехня! Да дай мне взглянуть на тебя, Петюша, — Мирон Акимыч потянулся за спичками.
— Погоди. Скоро рассветёт… Хочу правду тебе рассказать… без утайки…
— На правду и суда нет…
— На правду — нет, а на меня будет. Я к тебе попрощаться пришёл. Больше не увидимся…
— Да что ты, сынок? Ничего тебе за плен не будет. Не трогают теперь за это…
— Есть на мне малая вина, батя. Ничего от тебя не скрою. Как я в плен попал — не помню, контуженный был, в беспамятстве.
— Вот видишь! — обрадовался старик. — В беспамятстве всякого в плен возьмут!
— И оказался я в лагере для военнопленных. Было нас там, может, тысяч десять. Как мы страдали, какие пытки вынесли — лучше и не вспоминать. Не знаю, как разум уцелел. Которые в живых остались, те, поверишь ли, психами стали. Немногие до свободы дожили. Нас американцы освободили. Это, батя, замечательная нация. Страна богатющая! Хочешь верь, хочешь нет — там каждый фермер, крестьянин значит, машину свою имеет, а то и две. Не то что наши колхозники…
— Про Америку слыхали. Так в чём же твоя-то вина, Петюша?
Пётр досадовал, что не может в темноте следить за отцом, за выражением его лица. Если бы он видел его лицо, было бы легче находить нужные слова. Но в комнате всё ещё было темно, рассвет занимался несмело.
— В чём моя вина? К тому и веду… Освободили меня американцы из фашистского лагеря и посадили в свой. В ихнем лагере тоже было много народу из разных стран, а больше всего наших, советских. Опять я оказался за проволокой…
— Хватил ты лиха, сыночек! — голос Мирона Акимыча дрогнул. — Не всякий такое выдержит…
— Сто восемьдесят семь дней просидел я в американском лагере, — продолжал Пётр. — Конечно, американцы — не фашисты. Кормили хорошо, побоев никаких. Я всё ждал, когда меня на родину отправят. А многие из наших просились, чтобы их в Америку отправили. Нравилось им, как там народ живёт.
— Вот стервецы!
— Подал я, значит, заявление, чтобы меня на родину отправили, а через неделю пришёл американский офицер, стал меня уговаривать: «Поезжай, мол, в Америку, мы тебя работой обеспечим». Я отвечаю: зачем мне Америка, у меня своя земля есть, меня отец с матерью ждут. Родился, говорю, в России, в России и умру… А американец мне объясняет: «Это верно, что ты умрёшь в России, если туда вернёшься. Там есть приказ — всех бывших в плену расстреливать». Не может быть, говорю, в плену, может, миллион было, так что же, всех и расстреливать? Тогда он вынимает из кармана бумагу, на русском языке напечатанную, и даёт мне читать. Там сказано, чтобы всех бывших в плену казнить без суда, и всю ихнюю родню ссылать на Колыму или в шахты свинец добывать.
— И ты поверил?! — Старик вскочил с лавки и стукнул кулаком по столу. — Тебя американец, как плотву, взял на крючок!
— Поверил я, дурак. Только думал тогда я не о себе, — голос Петра звучал тихо и печально. — Смерть так смерть! Я её на фронте нюхнул! А как представил, что тебя с мамашей в шахты, на каторгу отправят, так во мне всё прямо забурлило! Отца родного на смерть обречь! Мамашу с Васькой загубить! Нет, думаю, лучше уж я буду мыкаться на чужбине, а этого не допущу…
Мирон Акимыч тяжело поднялся с места и отдёрнул занавеску. За окном мутнел рассвет. Старик порывисто обернулся к сыну. В призрачном свете лицо его расплывалось в неясное белёсое пятно, и Мирон Акимыч никак не мог поймать взгляд сына.
Пётр сидел неестественно напряжённо, на самом краю табуретки, точно бегун, готовый сорваться с места по первому сигналу.
— Садись сюда, ко мне. Что ты как воробей на жёрдочке? — сказал старик и опустился на скамью.
Ему хотелось почувствовать близость сына, обнять, заглянуть ему в глаза. Но Пётр не двинулся с места.
— Отсюда я тебя лучше вижу, батя. А ты у меня ещё молодец. Только поседел, а так — не изменился, словно вчера расстались.
— Какое уж там не изменился!.. Дальше-то рассказывай. Где же ты эти четырнадцать лет маялся?
— Да… да… столько лет. Что же долго рассказывать?.. Поверил я американскому майору, и отправили меня в эту проклятую Америку…
— Ты же говорил, она богатющая, нацию расхваливал, а теперь проклятой называешь.
— Для американцев она хорошая, а нам, русским, своё лучше, — нашёлся Пётр. — А ещё скажу, я и в наших газетах читал хорошее про Америку.
Старик хмыкнул:
— Жил-жил в Америке, а ничего не разобрал. Ну ладно, не в этом суть. Приехал в Америку, а дальше что?
— Нанялся я трактористом к одному фермеру. Местность штат Иллинойс называется. Три года проработал, а потом надоело в деревне. Подался в город, стал грузовую машину водить. Жил — всего хватало. Решил деньгу копить. А у тебя, батя, как в смысле деньжат, много ли скопил? — неожиданно спросил с усмешкой Пётр.
— Хватает. Сказывай дальше…
— Скопил я, значит, деньжат, решил заиметь свой бизнес. В Америке кто с головой всегда свой бизнес имеет. Тут и получилась главная неприятность. Подал заявление, что хочу открыть бензозаправочную станцию, а мне отвечают: «Открывайте, только примите прежде американское гражданство, такой в Америке порядок…»
— И ты согласился?! Отрёкся от России?! — вскрикнул Мирон Акимыч испуганно.
— Я же тебе объясняю — такой у них порядок. — И, боясь, что отец начнёт снова задавать неприятные вопросы, Пётр торопливо продолжил рассказ: — Пять лет держал я станцию. Денег — считать перестал! В банке счёт имел, чековая книжка всегда в кармане. Ездил на машине. В рассрочку купил. Коттедж — дом, значит, — с мебелью заимел, тоже в рассрочку. Кругом почёт, уважение… Да… Вдруг напала на меня тоска по родине. Тоскую — места себе не нахожу, а что делать? Вернусь — вас всех на Колыму, меня под расстрел! И тут узнаю, что у вас новые законы вышли, чтобы пленных не судить строго, а главное — родню ихнюю не трогать. Решил я тогда вернуться домой. А как вернуться? Не соглашаются американские власти, чтобы я вернулся в Россию. Только я ведь такой человек — что решено, то и сделано. Бросил к чертям свой бизнес, нанялся кочегаром на корабль в заграничное плавание. Думаю: приедем в Россию — сбегу. А корабль, как назло, в советские порты не заходит. Наконец узнаю: пойдём в Ленинград. А дальше и рассказывать нечего. Ошвартовались вчера утром в Ленинградском порту, вся команда — на берег. Кто куда, а я на вокзал, на поезд. Вышел на нашей станции в двадцать один час, пошёл знакомыми тропками в обход, и вот, добрался… Теперь ты всё знаешь…
Он умолк. Рассвет теснил остатки предутренних сумерек.
Мирон Акимыч всё вглядывался в лицо сына, и от этого взгляда Петру стало тревожно. Он думал, что, услыхав рассказ о богатой жизни в Америке, отец начнёт сравнивать эту жизнь с колхозными порядками, станет жаловаться на несправедливость, на нужду. Но такого разговора не получалось. Пришлось перестраиваться на ходу.
— А в партии тебя восстановили? — спросил он, чтобы разбередить старую рану отца.