Страница 4 из 23
Услыхав их, Черноголовка сразу встрепенулась. Вспорхнула, залетала по комнате: скорей найти корм и заткнуть им голодные рты детей.
Старик глядел на нее и улыбался: он приготовил птице-матери хороший сюрприз.
Черноголовка без труда нашла то, что ей было надо: рядом с гнездом на столе стояла большая картонная коробка, полная зеленых, коричневых, серых гусениц.
– Получай, мать, – сказал старик. – Теперь сыты будут.
Он взял ящик с красками, вышел и плотно притворил за собой дверь.
Но не работалось старику и в этот день: мешали мысли. И писать хотелось уж не пейзажи, а тоненькую, теплую, подвижную птичку, всю серую, с черно-бурой головкой. Все думал о том, как осчастливил он ее и четырех ее беспомощных птенчиков, наверно, без него обреченных на голодную смерть. И с умилением почувствовал, как ширится, стучит в груди его сердце – доброе, любвеобильное человеческое сердце.
Не терпелось поделиться с кем-нибудь своей радостью.
И когда подплыла незнакомка, он первый ее приветствовал и сказал:
– А я, знаете, взял себе на воспитание птенцов.
Незнакомка остановила лодку.
– Каких?
– Славки-черноголовки.
– О, это нежная птичка. Большой уход нужен. Есть ли у вас все необходимое? Муравьиные куколки, деревянный пинцетик? Я сегодня же все привезу вам сюда, можно?
Старик видел, что ей хочется сделать ему приятное, и подумал: «Отзывчивая все-таки».
– Благодарю, – сказал он. – У меня птенчиков их мать кормит. Никаких пинцетов не надо.
– Мать? Как же это вы… – начала незнакомка, но, спохватившись, что вопрос может показаться назойливым, перебила сама себя: – Впрочем, муравьиные-то куколки все равно нужны. Не добывать же их вам самому. Я привезу.
– Ну, спасибо. Привезите. Пока корм у меня есть.
– Сейчас привезу. У нас много.
Тепло на этот раз простился с незнакомкой художник. После полудня сложил свой ящик и, торопливо шагая, направился к дому.
Он подошел к окошку и стал глядеть через стекло.
В гнезде был один только птенчик. Черноголовка сидела на краю гнезда с гусеничкой в клюве, но птенчик не тянулся к ней, не разевал желтого рта, не пищал. Из клюва у него торчал кончик недоеденной гусеницы. Птенчик спал.
И черноголовка-мать, сидя около него, вдруг проглотила принесенную ему гусеницу. Как тогда, в елушках, когда затих первый птенчик.
Старик взошел на крыльцо и открыл дверь.
Мимо него, весело цвирикнув, пролетела из избы Черноголовка, скрылась за деревьями. Старик поспешно вошел в дом.
Там он увидел пустое гнездо и всех четверых птенчиков – на полу. У каждого из них торчал из клюва кончик недоеденной гусеницы.
Старик схватился за сердце.
В дверь постучали.
– Войдите, – сказал он тихо.
С коробкой в руках вошла незнакомка.
Старик молча показал ей на птенцов. Она подошла, собрала их всех – маленьких, мертвых, с выпяченными голыми животиками – к себе на ладонь. Подержала и задумчиво положила в гнездо.
– Все понятно, – сказала она, помолчав. – Черноголовка перекормила птенцов. Они были так сыты, что и не шевелились. А какой же это птенчик, если он не тянется навстречу матери, не пищит, не просит есть? Птичка и приняла их за мертвых.
Старик растерянно слушал.
– С этими чудаками строго надо. По расписанию. – Незнакомка сдвинула черные брови. Но вдруг не выдержала, вся осветилась доброй улыбкой. – Как с грудными.
«Она знает, – думал художник. – Она вошла в их жизнь, понимает их. Это не то, что… писать их красками».
Он чувствовал себя побежденным и даже в чем-то виноватым перед ней. А она продолжала:
– Я с ними много возилась, умею с ними. А знаете – почему? – спросила с какой-то детской резвостью, вскинув голову и устремив на художника сияющий взгляд. – Потому что вы научили меня любить их. С детства знаю ваши картины. Такой у вас всегда лес замечательный: таинственный, одухотворенный. И птицы, и звери, и чертенятки разные. Я еще маленькой оторваться не могла. А потом мечтаю: «Вырасту большая, буду в лесу жить, буду всем им, смешным, мать». Вот и пошла на биофак. – И неожиданно робко попросила: – Покажите мне, что вы там на озере писали?
Ожил вдруг старик. Засуетился.
– Я сейчас… Я с большим удовольствием вам.
И они подружились.
Так вместо картины «Без человека» написал старый прославленный мастер-пейзажист свой первый замечательный портрет.
Ночной зверь
Ночную тайну разрушит слово.
Мы возвращались с охоты. Солнце уже зашло, в лесу быстро темнело, но на открытом месте еще можно было стрелять. И когда мы вышли в поле, я спустил Заливая со сворки.
Чем черт не шутит! Зайцы все сейчас в поле, – может быть, успеем взять еще одного по дороге.
И действительно: не успели мы с Василием Алексеевичем пройти и ста шагов, как чутьистая гончая натекла на след, дала голос и погнала.
Мы разошлись занимать места. Василий Алексеевич отошел вправо – к опушке леса, а я взобрался на жальник – небольшой, кругом ровный холмик слева при дороге. Тут был верный лаз: откуда бы заяц ни пошел, ему не миновать этого узкого места между двумя мысками.
Поместившись у небольшого кустика, я снял ружье с плеча и осмотрелся.
Небо было чисто, полная луна «щитом краснеющим героя» только еще вставала над лесом. Под ней блестели от росы зеленя. Начало октябрьской ночи было торжественно и прекрасно.
Гон между тем ушел далеко – километра за два в поля, к самой дороге.
Там лаял пес, но где сейчас русак?
В том, что это русак, у меня сомнений не было: беляк не дал бы такого большого круга, он сразу норовит уйти в лес.
Русак сгоряча мог далеко опередить гончую и быть уже поблизости.
Наспех затянувшись еще два раза, я бросил папиросу, придавил ее ногой и передвинул предохранитель ружья на «огонь».
Страстный баритон Заливая взбудоражил деревенских шавок. Они залились визгливым лаем. За ними дряхлым басом забрехал старый колхозный пес Сингал.
Сумерки наполнились неистовым многоголосым лаем. Но ненадолго. Неожиданно Заливай смолк. Не слыша его, замолчали понемногу шавки и Сингал. Наступила полная тишина.
Особенность охоты с гончей та, что здесь человек стоит на месте и, прислушиваясь к голосу собаки, силой своего воображения участвует во всех страстных перипетиях смертной погони одного зверя за другим. Самый момент участия человека в охоте короток и часто неинтересен: если лаз выбран правильно, уходящий от погони зверь наткнется на стрелка почти вплотную, и прекратить навсегда его бег нетрудно.
Заливай смолк – значит, скололся: потерял на бегу след. Делает сейчас круг, чтобы опять схватить чутьем запах, оставленный потными от страха и быстрого бега лапами зайца.
А заяц в это время продолжает бег. Он не доверяет внезапно наступившей тишине. До сих пор преследователь выдавал себя кровожадным лаем. Молчащий теперь, он может внезапно появиться рядом.
Заяц делает широкую дугу по ему лишь одному известному кругу. Внутри этого круга он родился, тут он жирует ночами и дремлет днем, тут он любит, дерется с соперниками, спасается от врагов. Только смерть может заставить его выйти из этого круга.
А может быть и так: далеко опередив гончую, заяц сел. Пошевелил над головой ушами.
Тишина.
Тогда заяц поднялся, пробежал вперед до опушки и дальше в лес. Потом вернулся по своему следу, вдруг скинулся с него широким прыжком в сторону и залег на опушке – головой в поле. Прижался к земле.
Тогда я напрасно жду его сейчас сюда: он дождется, пока гончая опять даст голос и промчится мимо него по его собственному следу в лес. Тут он вскочит и махнет в поля.
Передышка, значит, и мне. Можно не напрягаться.
И сознание мое раздвоилось: дежурная часть мозга оставалась начеку, глаза сторожили, – не мелькнет ли где быстрая качающаяся тень? И в то же время я мог думать о другом и чутко, всей душой отзываться на очарование все ближе надвигающейся ночи; взбудораженная охотничьей страстью душа была напряжена до звона.