Страница 11 из 15
И остались отец и мать в осиротевшем доме с глазу на глаз, два чужих человека, у которых и разговору-то всего было: «Надень чистые носки… Садись есть… На дворе опять дождь…» А Григорий Васильевич только и делал, что благодарил за заботу: «Спасибо. Благодарствую… Спасибо…» Благодарил за чистые носки, за хороший обед, за тщательно выглаженную сорочку. И не заметил, как своим равнодушием притушил все краски на лице жены, как постепенно убил в ней любовь к нему, ее мужу и отцу ее детей. Леночка, Елена Андреевна, пожалуй, и не страдала от этого сильно, она не знала другой жизни, другого обращения, а поэтому настоящее принимала за истинное и сама не заметила, как угасли в ней все порывы и желания, пришло равнодушие.
И вот прошло сорок лет, целых сорок лет, и жизнь снова забросила его в родной город. В доме, где раньше жили Маловы, была теперь поликлиника. И странная судьба – Григорию Васильевичу пришлось работать именно в этой поликлинике, хотя в городе было много других медицинских учреждений. И как нарочно, в комнате девочек, в Дарочкиной и Катенькиной комнате, был его кабинет, в котором он принимал больных. Это были все незнакомые лица, которые никогда не знали семьи Маловых, хотя на стене поликлиники и висела мемориальная доска: «Здесь родился и жил руководитель городской подпольной организации большевик Дмитрий Малов, зверски казненный царскими палачами».
У каждого дома есть свой запах. В доме Дарочки всегда пахло зернами сушеной гвоздики. Это был любимый запах Марии Петровны. Она заваривала гвоздику в чай, пересыпала ее зернами чистое белье. Сейчас Григорий Васильевич носил зерна гвоздики завернутыми в бумажку в кармане и любил, оставшись один, вдыхать их аромат. Гвоздика да балкон со старым потолком из дубовых мелких дощечек, а в нем трухлые от ржавчины крючья для качелей – все материальное, что осталось от людей, ближе и дороже которых не было у него в жизни.
…Григорий Васильевич, как всегда, задерживался, принимая больных, до позднего вечера. Он никогда не укладывался в служебные часы, потому что желающих попасть к нему на прием было слишком много. А ему казалось, что он задерживается потому, что стар и медлителен. Каждого больного он осматривал неторопливо и тщательно, подолгу расспрашивал, стараясь доискаться до истинной причины заболевания. Опыт у него был огромный, а время не сделало его равнодушным к чужим страданиям. Помочь человеку преодолеть недуг – давно стало для него смыслом жизни. Выписать бюллетень и отмахнуться от больного он не мог, считал это обманом, а всякий обман был чужд его натуре. Он не был магом-исцелителем, но он был глубоко порядочным человеком, а отсюда выходили все его поступки. Делать кое-как, создавать видимость труда он не умел и презирал это умение в других. Каждому он старался помочь в полную силу своих возможностей медика, с душой, и поэтому многим помогал. Не помогал лишь тем, кому уже нельзя было помочь, но и для обреченных у него находилось столько внимания и доброты, что они благословляли доктора и безгранично верили ему. Чтобы попасть к нему на прием, люди занимали очередь за несколько дней вперед, будто бы в поликлинике не было других врачей. Все это не могло не породить среди его коллег неприязни к нему, насмешек над его забывчивостью, странными выходками, задумчивостью, рассеянностью. Врачи любили посудачить на его счет, подсматривали за ним и хихикали, когда старик отдыхал на балконе, задумчивый, грустный, отрешенный от мира.
– И чего не идет на пенсию, давно ведь пора, только больных смущает, – говорили коллеги. Они обвиняли его в бестактности и даже в желании выслужиться, но когда, случалось, болели сами, шли за советом и помощью только к нему.
Старый доктор всего этого не замечал, никогда над этим не задумывался. Ему казалось предельно простым – если просят, значит, нужно помочь.
Он был обыкновенный участковый врач без титулов, без званий, но его знал весь город. Благодаря этой популярности он и встретился с Дарочкой.
Как-то Григорий Васильевич услыхал у дверей своего кабинета шумливый спор, в котором часто упоминалось его имя. Маленький, сгорбленный, в толстых синих очках, он вышел в коридор.
– Что вы так шумите, Верочка? – обратился он к регистраторше.
– Да вот, Григорий Васильевич, дама просит, чтобы я ее к вам записала, а живет она в Исполкомовском переулке – это же центр города, мы же их не обслуживаем.
– Но я очень, я чрезвычайно прошу сделать мне исключение, – говорила худая высокая старуха в старомодной черной шляпке с вуалью. – Я была у вас дома, доктор, супруга сказала, что вы дома не принимаете, не позволяют квартирные условия. Я чрезвычайно прошу, будьте великодушны!
– Хорошо, хорошо, не волнуйтесь, я с удовольствием вас приму, – успокоил ее Григорий Васильевич. – Только вам нужно будет дождаться очереди, тут уж я бессилен. Будьте добры, посидите здесь.
– Григорий Васильевич, я же не могу записать гражданку, – возмутилась Верочка-регистраторша.
– А вы и не записывайте, я так приму… Вы присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста.
– Тоже мне блаженный: скоро весь город к нам перетянет, своих будто мало, – ворчала Верочка, когда старый доктор закрыл за собой дверь.
Дама в черной шляпке терпеливо дожидалась своей очереди.
Григорий Васильевич сам выглянул из кабинета и пригласил ее зайти.
– Скажите, доктор, вы никогда не жили здесь раньше? – едва войдя в кабинет, спросила старуха. – Вы не Гриша, Гриша Марков?
– Да, я Гриша, – растерялся Григорий Васильевич, стараясь получше рассмотреть пациентку. – Да, я Гриша, Гриша Марков, а с кем имею честь говорить?
– Я Ганечка, – сказала старуха, – Ганечка Полторацкая, помните? Дарочкина соученица и подруга…
Забыв попросить у дамы разрешения, Григорий Васильевич сел – подвели ноги.
– Ганечка Полторацкая, да-да. Помню. Очень хорошо вас помню. В вас был влюблен Митя, и сестры изводили его…
– Ну, уж и влюблен… – смутилась старуха. – Просто я ему нравилась. Ах, у него такая ужасная судьба, кто бы мог подумать! – Ганечка заломила сухие пальцы. – Ах, у них у всех трагическая судьба, чрезвычайно!
А Григорию Васильевичу вдруг почудились в старческом лице черты той, другой Ганечки, юной и хрупкой, которую все в семье Маловых называли «небесным созданием». Расспрашивать ее Григорий Васильевич боялся, она сама рассказала.
– Дарочка живет здесь. Вы ее не видели? Да, узнать ее трудно, так она изменилась…
– Вы дадите мне ее адрес? – потупившись, глухо сказал Григорий Васильевич.
– Да, конечно. Хотя я сама уже и не помню, когда у нее была. Правда, как-то на базаре в очереди за мясом вместе стояли, вас вспоминали… Живет она на Елизаветинской улице, простите, Розы Люксембург, дом восемьдесят восемь.
Они условились встретиться и вместе нагрянуть к Дарочке: идти один Григорий Васильевич не решился. Знать бы, что застанет ее дома одну, а вдруг будут муж, дети, внуки. Дарочка и внуки – он этого не мог себе представить. То, что сам он стар и сед, что дрожат у него ноги, отказывает сердце и плохо видят глаза, к этому он привык. Но Дарочка жила в его памяти юной и сильной…
На сковородке жарился лук. Седая тучная женщина следила, чтобы лук не подгорел. Долгие годы она готовила обеды на керосинке, потом на керогазе, а вот теперь на газовой плите и никак не могла к ней примениться, уж очень быстро все кипело на ней, жарилось и горело.
В передней раздался звонок. Пока она открыла дверь, пока встретила гостью, лук почернел, потом подсолнечное масло вспыхнуло. И гостья и хозяйка с ужасом суетились у плиты, вокруг сковороды, пылавшей, словно факел. Пока они потушили газ, вся кухня наполнилась чадом и хлопьями сажи.
– Дарочка, да закрой же дверь в залу, а то и там все будет черное! И стены! Вот несчастье! Это я во всем виновата! – сетовала гостья.
– Да что ты, Ганечка! Газ я сильно открыла, лук подгорел – и масло вспыхнуло. Я сама виновата! – утешала ее хозяйка, с сожалением оглядывая стены, – ей казалось, что они совершенно черные. Она была вне себя от горя и плохо скрывала это от гостьи. – Новая квартира, стены, все, все теперь пропало! – тихо сокрушалась хозяйка, распахнув окно и открывая настежь дверь на лестничную площадку.