Страница 1 из 1
Уильям Сароян
Мост
Скрипели половицы, и стены ходили ходуном, вперед-назад. Снаружи деревья кланялись земле, и туман полз по улице в город. Ветер нашептывал что-то пустоте. Скорбно прокричал автомобильный клаксон.
Куда ни повернусь, куда ни пойду, все время упираюсь в ту же голую стену, в тот же голый потолок, – сказал мальчик в комнате.
Он сидел за столом, раскладывая пасьянс, и вспоминал все ночи, проведенные за этим занятием в тесных комнатушках.
Чикаго. Манхэттен. Подземка. Мост над рекой. Мост через море, над городом, сквозь небо. Мост через все.
Он дошел до дамы бубен и встретился с ее пристальным взглядом. Мост сквозь время.
Я люблю тебя, – сказал он.
Утром, – думал он, – я уйду отсюда. Пустынный мост через жизнь. Спущусь по вонючему подъезду, по скрипучим ступенькам и никогда больше не вернусь в этот дом. – Далекий мост, ведущий к смерти. Пол вечно скрипит, стены пляшут. – Почему меня должны донимать своим шумом предметы, которым положено быть безмолвными, почему меня должны выводить из себя своей расшатанностью вещи, которым полагается быть неподвижными?
Мост вздохов и скорби, Бруклинский мост.
Откуда мне знать, жив я или мертв, если я не помню, когда в последний раз спал? Как мне поверить, что я еще не умер, если моя жизнь мне даже не снится?
Вслед за ним по высоченному Бруклинскому мосту плывет сентябрьская тишина. Ни двери, конечно, ни окна, ни любимого лица. Одни порожние воспоминания.
Я всего лишь лицо в толпе людей, спешащих на дешевую распродажу. Четырнадцатая стрит.
Я бодрствую с самого начала, а это не совсем то, что называют сном.
Потолок распахнулся, словно дверь на петлях, и ему открылось небо в огненных красно-зеленых облаках. Арка моста, изгибающаяся в самом конце.
Благословение, – сказал он, – о, благочестивая мечта об античной уравновешенности, дай мне сбросить с себя одежды обыденности. Дай мне предаться мечтам в объятиях пламени, там, где течет расплавленный камень.
Завывал ветер, и печальная луна за окном глядела на него в упор.
Красота, – сказал он, – лепесток цветка, язычок люблю тебя.
Лицо в толпе. Мелькнуло, исчезло.
Молчанию земли пришло на смену его собственное молчание, вне времени, вне пространства, бесформенное, древнее, необъятное, отдающееся в висках. Не музыка. А математика. Ровное биение пульса. Ползущая ящерка. Скользящая рыба. Зеленая рептилия. Звон стекла. Ревущая подземка, зарывающаяся в темную нору, словно грызун. Живые и мертвые, уходящие в никуда. Шум потока, проносящегося в сознании, летящие брызги, захлестывающие дух.
До него донеслись симфонические раскаты одной-единственной музыки. Молчание. Все молчит, кроме всплесков, перекатов, журчания и гула тишины. Время жить и время умирать.
Он резко поднялся и шагнул к двери. Он стоял, держась за дверную ручку. Раздумье. Затем рванул дверь и стремительно вышел из комнаты. Половицы в подъезде скрипели, ступеньки доходили до его спотыкающихся ступней, дверь распахнулась в ночь, и вот он снова свободен. Ему хотелось поговорить с греком Стивом, величайшим из когда-либо живших со времен Сократа философом. Он собирался поделиться с ним своими нарастающими страхами. Он не мог написать письмо Дороти Дикс или Джорджу Сантаяне, зато он мог поговорить со Стивом. Стив не знал ничего. Он был великий философ.
Плоскость цементного тротуара, ритмика трамвайных колес, дороги, разбегающиеся во все стороны, в никуда. Он, шагающий. Туда, где течет расплавленный камень.
Он шел быстро, чтобы согреться. Его укутывал туман. Улица пустынна. Никто не скажет, проходил ли он тут и, значит, жил ли на свете.
У грека он заказал кофе. Здесь никого не было (слава Тебе, Господи.) Никто не вел разговоров, и было слышно тиканье часов: один плюс один, два плюс два; снова мост, уходящий вдаль, сквозь все. Было почти два ночи. Посреди ничего. Время застыло.
Грек, величайший философ всех времен, стоял перед огромным зеркалом.
– Что-нибудь случилось, малыш? – спросил он. – Ты выглядишь совсем неважно. Что с тобой?
Проглотив свой кофе, он пробормотал в ответ что-то бессвязное, глядя в свое отражение в зеркале за стойкой. Он обернулся и посмотрел на другие предметы, нарезанные ломтями пироги и пирожные, стопки тарелок, банки с персиками и грушами, шутливые надписи вроде: «Питайтесь тут – не пожалеете, даже повар ест у нас».
Ха-ха, – подумал он. – Есть еще в мире смех. Ха-ха.
– Я поставил на Леди-фер и выиграл два доллара. Хорошая лошадь. Ты неплохо разбираешься в лошадях, парень. Спасибо за совет.
– Послушай, Стив. Я хочу тебе что-то сказать. Тут сейчас никого нет, и мне хотелось бы поговорить с тобой. У тебя есть голова на плечах, и мне нужно тебе рассказать, что и как.
– Я твой друг, парень, – заверил его грек.
– Тогда слушай. Я иду на дно, – начал он. – Ты видел когда-нибудь, как идут на дно?
Грек не совсем понял. Склонил голову набок, подставив левое ухо поближе, стараясь оставаться отличным поваром, греком, умеющим поговорить с человеком любого сорта, за что люди и любили приходить в его ресторанчик поесть. Стив Паппадакулос родом из большого города Афины – безвестный соперник всех философов от Блаженного Августина до Джона Дьюи.
– Я чувствую, что не могу больше держаться на плаву, – сказал он. – Весь мир для меня словно пруд. Чем старше я становлюсь, тем выше вода в пруду, и вот она уже дошла мне до подбородка.
– Парень, что стряслось? – спросил грек.
– Мне двадцать, – говорил он. – Всю свою жизнь я пытался вести себя, как рыба. А я млекопитающее, Стив. И мне больше ничего не остается – только тонуть. Где я только не бывал. Всюду – пруд. В Манхэттене, в Чикаго, в городах помельче. Во Фриско. Везде. Вода уже поднялась до рта. Я захлебываюсь.
– Не надо так, парень, – произнес грек. – Я за свою жизнь перевидал много паршивых мест, перебывал во многих передрягах. Ну и что с того?
– Я не могу больше оставаться в комнате, – сказал он. – Стены, сдавленность, тишина, черт бы ее побрал, уже в печенках у меня. Не могу спать. Сидеть спокойно не могу.
– Да что с тобой? – спрашивал грек.
– Стены скачут взад-вперед, – продолжал он.
– Малыш, – сказал грек. – Иди домой, поспи. Утром все будет как надо.
– Я не могу спать. У меня за душой нет ничего, что бы могло мне присниться. Все улетучилось. Не на что опереться. Если я закрою глаза, то утону. Мне приходится все время бодрствовать, чтобы видеть, что меня ждет.
– Брось, малыш, – пытался успокоить его грек. – Утром все будет хорошо. Птицы запоют. Солнце засияет. Будет гулять свежий ветер, кони понесутся вскачь. Забудь, малыш.
– Спасибо, Стив, – сказал он.
Он свернул за угол и быстро зашагал к себе, один на далеком мосту, летящем сквозь долгую ночь, и бескрайний, бесконечный миг страха и отчаяния.
Утром, – сказал он. Шагая, он слышал, как плещется тишина, сталкивается и сшибается внутри него ничто, он представил, как угрюмые стены дожидаются его, чтобы стиснуть в объятиях живой смерти, прыгая взад-вперед, и единственное, о чем он мог думать или говорить, было это самое. Утром, когда он снова оживет, вернется в русло времени, в котором живут, в страну света, одинокий, подавленный, в ожидании жизни или смерти, лицо в толпе, фигурка, бредущая во тьме по мосту.
1936