Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 1

Уильям Сароян

Аспирин — член Национальной администрации возрождения

Не забывай, превыше всего кровь. Помни, что человек из плоти, что плоть страдает от боли и что разум, заключенный в плоть, страдает вместе с ней. Помни, что дух есть форма плоти, а душа — ее тень. Превыше всего юмор и интеллект, а истина — единственное начало: не то, что сказано или сделано, не самоочевидное — истина тишины, интеллект безмолвия, бездействия. Благочестие. Лица. Память, наша память о земле. То и это. То, что сейчас является этим, и то, что тогда было тем, что мы видели. И солнце. Оно — наша жизнь, и другого нам не дано. Помни Бога. Многоликого Бога.

Помни о смехе.

Бывало, ночами в Нью-Йорке волосы у меня на голове покрывались инеем, и, лишившись сна, я просыпался и вспоминал. Я вспоминал свои изыскания в море печатного слова, скромное красноречивое забытое имя, скромного человека, который оставил свой след на бумаге: да, да, да. Нечто без слов, но безукоризненное, мои заиндевевшие волосы, и комнатушка на мансарде в сердце Манхэттена, напротив здания «Парамаунт», и я в ней, в темноте, один, жду, когда наступит утро. Иногда я вылезал из постели и в ночи курил сигарету. Я недолюбливал свет, поэтому сидел в темноте и вспоминал.

Пересекая континент, я запомнил одно-два лица. Парень с гонореей, который ехал в автобусе к мамочке и вез свою гонорею из Южной Америки. Он рассказывал про девушку, молоденькую и очень красивую девчонку. И, черт возьми, надо же, непрестанно свербит и ничего не поделаешь! Ему было восемнадцать или девятнадцать, и он укатил в Южную Америку переспать с девчонкой. И вот тебе на! По самому больному месту. И он хлебал виски и глотал аспирин, чтобы продержаться, притупить боль. Йорк, штат Пенсильвания, хороший город, там его родня. Все будет в порядке, говорил он, как только я приеду домой. А больная девчонка, возвращаясь в Чикаго, разговаривала во сне. Языком страха, смерти. Никакой грамматики, только вскрики. Один за другим. Полночная горечь. У повзрослевшей девушки появляются дети и лепечут.

И лица людей на улицах, в больших городах, в малых городах. Однообразие.

Я просыпался посреди ночи и вспоминал. Пытаться уснуть было бесполезно, потому что я находился в пространстве, которое меня не признавало. И когда бы я ни пытался уснуть, мое жилище заявляло мне о своей враждебности, и я садился в постели и всматривался во тьму.

Иногда жилище слышало мой тихий смех. Я не мог плакать, потому что я делал то, что мне нравилось, и поэтому я не мог сдержать смеха. И я всегда чувствовал, что комната ко мне прислушивается. Я слышал, как она ворчит:

— Этот субъект — подозрительный малый. В его-то отчаянном положении встает посреди ночи с заиндевевшими волосами и еще смеется.

Все живые и без того страдали от боли. Боли и так хватало. Если ты пытался вести благочестивый образ жизни, то все равно по телу разливалась тупая боль, и душа жарилась на медленном огне, который полностью пожирал ее сущность. Я задумывался о боли, и, в конце концов, единственное, что мне оставалось, — это смех. Если бы началась война, было бы проще и логичнее. Боль была бы оправданной. Мы сражаемся за высокие идеалы, мы защищаем свои дома, мы спасаем цивилизацию и все такое прочее. Враг осязаем, ясно, кто неприятель, — и мгновенная боль, не успеешь опомниться. Либо боль свалилась на тебя и утащила туда, где смерть и покой, либо она миновала тебя. Опять-таки есть осязаемый предмет ненависти, безошибочный противник. Но без войны все иначе. Можно попытаться возненавидеть Бога, но в конечном счете ничего не получится. В итоге ты или тихо смеешься, или молишься, употребляя благочестивые словеса и богохульные выражения.

Я сидел в темной комнате и дожидался встречи с рассветом и сообществом пассажиров подземки. Комната обладала большой силой. Она являлась неотъемлемой частью здания. Ребята вроде меня приходили и уходили, умирали и снова рождались, но комната всегда пребывала на своем месте, непоколебимо и неподвижно. Я ощущал ее наплевательское отношение ко мне, но не испытывал к ней враждебности. Таковы правила игры: комнатушка на мансарде в сердце Манхэттена, без окон, четыре доллара в неделю, и все равно, кто там живет, я, кто-то после меня, кто угодно. Но когда я смеялся, это озадачивало комнату. И несколько раздражало. Она задавалась вопросом, что я нашел смешного со своими заиндевевшими волосами и духом, не знающим покоя.

Иногда днем, во время бритья, я смотрел в зеркальце и видел у себя за спиной комнату, которая силилась меня раскусить. Я смеялся, глядя на ее отражение в зеркале, и она злилась, не могла взять в толк — как это я могу смеяться, что я такого видел в жизни, что меня так позабавило?





Меня забавляла собственная безвестность, то, что я, один из шести миллионов горожан, живу здесь в ожидании смерти. Я мог бы умереть в этой комнате, твердил я себе, и никто бы не понял, что со мной стряслось, никто бы не спросил: ты знаешь этого паренька из Калифорнии, который занят изучением подземки? Так вот, он умер на прошлой неделе в комнатенке на Сорок четвертой улице, совсем один. Его нашли без признаков жизни. Никто не смог бы сказать, кто я такой, если бы меня не стало. Никто не знал, что я из Калифорнии, изучаю подземку, пишу заметки про пассажиров метро. О моем присутствии на Манхэттене никому не было известно, поэтому если бы я исчез, о моем исчезновении никто бы не узнал. Это было тайной и очень меня забавляло. Я просыпался и тихо смеялся по этому поводу, чем тревожил комнату.

Я очень гневил комнату своим смехом, и однажды ночью она мне сказала:

— Ты торопишься, а я нет. Я еще увижу твою погибель. А когда ты загнешься, я буду молча стоять в почетном карауле. Вот увидишь.

Я расхохотался. Я знал, что это — правда, но это меня позабавило. Я не мог подавить свой смех: комната хочет моей погибели!

Но мы заключили перемирие. А случилось вот что: я переехал. Я снял другую комнату. То была война без победителя. Я собрал свои пожитки и переехал в отель «Миллз».

Но от войны так просто не ускользнешь. Война есть разновидность охоты на человека. Мой номер в отеле вел себя еще зловреднее, чем та комната. Он оказался меньше и, следовательно, еще более жутким. Стены набрасывались на меня в слепой ярости, норовя прихлопнуть. А я хохотал. По ночам мне были слышны соседи, старые и молодые. Во сне они выражали недовольство своей жизнью. Я часто слышал рыдания. В тот год многие мужчины плакали во сне. Я смеялся над этим. Это было так дико, что я смеялся. Худшее, что с нами может случиться, — смерть, смеялся я. Это пустячок. Почему вы плачете, мужчины?

Полагаю, из-за воспоминаний. Смерть всегда сидит в человеке, но жизнь иногда сидит в человеке так крепко, что печальные воспоминания выходят наружу в виде рыданий.

А еще из-за боли. Кто ее не испытывал? Я изучал подземку и видел боль на лицах у всех людей. Я повсюду искал лицо, на котором не было бы маски тяжкой жизни, но не находил. От этого мои изыскания в метро становились захватывающими. Спустя месяцы исследований я пришел к следующему заключению насчет всех нас, кто обретается на Манхэттене: подземка есть смерть, все мы катим навстречу смерти. Никаких катастроф или жутких крушений — только медленная смерть как следствие жизни. Сей факт до того потряс меня, что я расхохотался.

Я жил в стольких комнатах, в разных частях города, в Ист-сайде, Вест-сайде, в центре, в спальных районах, в Гарлеме, Бронксе, Бруклине, повсюду. Везде одно и то же. По ночам волосы покрывались инеем, меня окружали чуждые стены. И ухмылка смерти в моих глазах.

Но я не обращал внимания. Я занимался, чем хотелось. Я служил клерком в одной из тысяч контор великого общенационального предприятия, вносил свою лепту в превращение Америки в самую процветающую страну на свете. Даешь больше миллионеров на квадратный дюйм, чем во всех странах вместе взятых! И т.д. Я платил наличными за бессонницу, за привилегию ездить в подземке. Я питался в автоматах, снимал пустые комнаты по всему городу, покупал одежду, газеты, аспирин.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.