Страница 18 из 104
Донатос смерил выуча задумчивым взглядом и спросил:
— К живому человеку? Можно. Ненадолго.
Крефф колдунов задумался. Что ж, если Клесх хочет услышать решение. Пусть слушает:
— Если взять кого из выучей молодших, с Даром послабее. Навь, она ведь к живому тянется, плоть ищет. Вот если выуча взять…
— Ты совсем очумел? — спросил Нэд.
Донатос хлопнул себя по колену:
— Глава сказал — решать надо, как быть. Я вам говорю, как быть. Чего не так?
— Кроме того, что ты предлагаешь двоих молодших послушников убить? — холодно спросила Бьерга.
В ответ колдун зло выдохнул:
— Ты другой способ знаешь? Навь без плоти упокоить тяжко. Забыла? Иной раз трех-четырех колдунов надо, чтобы обычную душу отпустить. А тут две. Да ещё Осенённые, да ещё столько лет мыкающиеся. Тут хоть вся Цитадель досуха кровь из жил сцеди — не поможет. Пока единственное решение, какое мне известно — привязать мёртвые души к живым телам. И упокоить. Ежели тебе другое что известно, так говори. Я послушаю.
Клесх опять прошёлся туда-сюда, замер у окна и ответил:
— Выучей губить мы не станем. Их и без того мало. Да и не потянется такая сильная навь абы к кому. Вон, Тамир первый раз с Велешом в лесу был. Только Велеш — ни сном, ни духом, не гляди что старше да и отучился тогда побольше.
Все замолчали.
— В общем, решайте, — сказал Клесх. — Время покуда есть. Сперва с Серым разберёмся, а там уж с этими двумя. Вы же думайте, как это сделать.
— Глава, — негромко позвал Тамир. — Может, у нави-то и узнать, чего она мается? Душа заблудшая ведь не просто так…
— Конечно, не просто так, — оборвал выученика Донатос. — Не упокоили их, потому и болтаются.
— Я не об том, — молодой обережник покачал головой. — Ведь, поди, не без причины они скитаются и упокоения не находят. За каждым — вина горькая. У одного стыд, у другого — отчаяние. Что если это их и держит?
Бьерга было кивнула, соглашаясь, но потом спросила с усмешкой:
— Вот только как нам этих двоих отыскать и хоть что-то выведать, если кроме тебя их никто не видит и не слышит? Отправить одного по лесам блуждать?
Колдуны опять замолчали. Хмурый и грозный сидел за столом Нэд. Озадаченно смотрел в пустоту Лашта, угрюмо размышлял о сказанном Донатос, Бьрга по-прежнему вертела в руках трубку.
— Думайте, — подвел черту Клесх. — У нас тут не молельня — охать, ахать и на чудо надеяться. Сроку вам — до таяльника. Потом с каждого спрошу. Не взыщите.
Белян лежал, уткнувшись лбом в войлок, застилающий топчан. Лучина в светце, который ему оставили, давно прогорела. Пленник мог бы подняться и зажечь другую, но не хотел. Нынче он весь день ходил туда-сюда по своему узилищу: вперед, назад, вперед, назад. От лучинки в глазах рябило и начиналось головокружение. Поэтому, когда она погасла, пленник был только рад. В темноте он видел ничуть не хуже, чем при свете. Даже как-то уютнее стало.
Узника снедало беспокойство. Необъяснимое волнение глодало изнутри. Перед глазами мелькали смутные расплывчатые образы, доносились отголоски разговоров, смысла которых он не успевал уловить…
Тошнота подступала к горлу, язык казался шершавым и распухшим, будто не умещался в пересохшем рту. Взялись болеть десны. Пульсировали, зудели… Тело словно распирало изнутри от жара, который искал выхода, но, не находя, отзывался тревогой в душе и болью в костях.
Несколько раз Белян прикладывался к кувшину с водой, но никак не мог напиться. Жажда становилась лишь сильнее, а изнутри встряхивала, подбрасывала крупная дрожь, не давала усидеть на месте. Каменные стены и потолок давили на плечи, усиливали беспокойство и смутную тоску.
Что он тут делает? Почему? Этот запах… плесени, камня, сырости, прелости. До чего душно! Воздух стал густым и вязким. Вдыхаешь его, вдыхаешь, а он будто не проливается в горло, застревает комками. О, как же зубы болят! Челюсти сводит. И в висках: «Тук-тук-тук…»
Жизнь у него… хотя, разве можно это жизнью назвать? Кого он обманывает? Тот, кто родился подъяремной скотиной, никогда не станет вольным зверем. Не сумеет. Хоть сотню свобод дай ему, будет бояться, обмирать, искать хозяина, который защитит, не даст в обиду. Да. Исчезнут Охотники, будет татей бояться, исчезнут тати, испугается хищника в чаще. Трус всегда останется трусом. А он — Белян — трус. Чего уж греха таить.
Он видел, как на него смотрели — брезгливо и с жалостью. Все. Не только Охотники, даже вожак, обративший его и ставший заместо отца, жалел потом, что связался с парнем, который всех боялся: людей, Охотников, диких… Думал, его разочарование незаметно. Но, увы, от Беляна оно не ускользало.
Юноша понимал. Все понимал. Но разве себя переломишь? В Стае с ним считались только потому, что он их кормил. В Цитадели не считались вовсе — здесь к нему относились, как к таракану.
Но больнее, обиднее всего было то, что эту его трусость принимали как должное, будто не мог он быть иным, будто родился вот таким ущербным — порожним сосудом, в который Хранители забыли вложить самое главное — человеческое достоинство.
И даже Славен, которого Белян предал, которого лишил дома и спокойной жизни, так вот, Славен, узнав, кто привел к нему Охотников, не устыдил его, не взялся укорять, лишь вздохнул и сказал: «Эх, горе ты, горе…»
От этой жалости, от незаслуженного сострадания Беляну сделалось ещё гаже, чем могло бы быть, возьмись, мужчина его обвинять. Выходит, такой он — Белян — выблевок, что ни гнева, ни ненависти не заслуживает за свой поступок? Только сочувствие?
А потом Глава заставил его пригубить крови Славена. Ну да, все верно. Им же надо знать, дойдет он до Лебяжьих переходов или нет. А если дойдет, то, как его там примут.
Кровь была густая и пьянящая. Она оставила горько-соленый вкус на языке, обожгла гортань. Сил сразу прибыло, но юноша от этого лишь острее почувствовал себя ничтожеством. Исподволь он глядел на Славена, который даже в мудрёных наузах оставался уверенным в себе. Да, настороженным, да, недоверчивым, но не сломленным.
Или взять хоть Люта? На этого вообще нацепили собачий ошейник, а глаза спрятали от дневного света под повязку. А ему — хоть бы что! Так почему же Белян чувствует себя таким червяком? Разве же он настолько жалок? Нет. Он не боится. Никого. Он хотел вести себя с людьми по-человечески. Но они видят в нём только больного пса, на которого и смотреть тошно, и пнуть жалко. А он не скотина какая-то! Он Осенённый! Ходящий! В нём Сила!
И Дар клокотал в груди, калился. От напряжения на лбу высыпал пот, сердцебиение ударами молота отзывалось в груди и висках.
Как же болят десны!
Нет, он не трус. Если бы не наузы, которыми его оплели, он бы разорвал глотки этим самонадеянным скотам, он бы…
— Белян? Ты чего?
На пороге каземата застыл озадаченный Ильгар. В одной руке обережник держал горшок с ужином, а другую отвел в сторону. На кончиках пальцев переливался голубой огонек.
Сияние чужого Дара ослепило Беляна, резануло по глазам, ужалило внезапной болью. И страшная глухая ярость наполнила душу пленника до краев. Она душила, мешала думать, застила сознание. Он уже не видел ничего от гнева, от невозможности отпустить злость и обиду.
…Ильгар успел увернуться, хотя движение кровососа было стремительным и внезапным. Выуч ударил метнувшуюся к нему смазанную тень, та взвыла, захрипела, прянула в сторону, бросилась к стене. Отскочила. Кинулась снова.
— Зоран, оберег! — успел прокричать ратоборец за миг до того, как Ходящий упал на него сверху…
Неслышимый, но при этом раскатистый и гулкий звук ударил по ушам, взорвался в голове. Белян не понял, что это такое, да и задумываться не стал. На его стороне были сила, скорость и злоба. А человек… он слишком медленный и неповоротливый.
И всё-таки Охотник успел ударить. В каморке было тесно — не развернуться. Правый бок взорвался жгучей ослепительной болью. Узник взвыл, чужая Сила отшвырнула его в сторону. Он едва устоял на ногах и тут же снова бросился. Ударил наотмашь, чтобы убить, снести голову с плеч. Ух, сколько же в нём мощи! Однако человек ловко пригнулся, и тут же снова что-то чиркнуло по боку. Пленник взревел и рванулся прочь.