Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 119

   — Гли-ко! Не упускай такого денежного жильца.

Савинков, как деловой человек, целыми днями пропадал «на службе» — бродил по городу, вместе с уличными наблюдателями отмечая каждую мелочь в бешеных проездах Плеве. Барыня-сожительница Дора, с громадным пером на шляпе, в сопровождении лакея-Сазонова уходила в город за покупками, разумеется, тоже в четыре глаза осматривая, изучая улицы. Вечером хозяин-англичанин и сама барыня частенько уезжали из дому, а прислуга, освободившись, уходила гулять — с той же целью, под знаком министерской звезды Плеве.

Пора было доводить дело до конца. И так уже Сазонов торопил:

   — Я сделал промашку в тот раз, сейчас первая бомба за мной.

   — А как же Иван?

   — Иван подождёт. Он ещё молод. Сказано — я первым метаю! Мало ли, один промахнётся, другой...

Обиженный Каляев вдруг порешил:

   — Есть способ не промахнуться.

   — Какой же?..

   — Вместе с бомбой броситься под ноги лошадям.

Молчание установилось жутковатое.

   — Но ведь метальщика тоже взорвёт?..

   — Конечно.

Ожидание уже докрасна раскалило Каляева. Но Сазонов был несокрушим в своей уверенности:

   — Хватит и моей бомбы. Сказано — я первым метаю! Нечего разговаривать. Под эти разговоры загостившийся в Петербурге Азеф снова уехал, наказав после покушения разыскать его в Вильно.

Сазонов на это как-то двусмысленно хмыкнул:

   — Баба с возу!..

За эти месяцы он побывал и ванькой-извозчиком, и лакеем у богатого англичанина, а в роковой день обратился в приличного железнодорожного служащего. Тужурка, фуражка, всё честь честью. Самую тяжёлую, семифунтовую, бомбу он собирался нести открыто, в упакованном свёртке. Мало ли откуда в таком вокзальном городе, да ещё вблизи Варшавского вокзала, возвращается господин железнодорожник.

Но и 8 июля, как и 18 марта, покушение опять сорвалось — из-за несогласованности многочисленной команды...

Савинкову с трудом удавалось сдерживать и примирять разнородные споры, тем более в отсутствие опять куда-то запропавшего Азефа. Именно после второй неудачи Сазонов и сказал, когда все собрались:

   — Бог любит троицу. На третий раз Плеве будет убит. Прав Ваня: надо прямо под ноги лошадям...

Так оно и вышло 15 июля.

Расставив всех метальщиков по местам, Савинков вышел на Измайловский проспект — к Седьмой роте Измайловского полка. Уже по внешнему виду улицы он догадался, что Плеве сейчас проедет. Приставы и городовые застыли в напряжённом ожидании. Маячили на углах филёры. Вот один городовой, второй — во фронт, во фронт!..

В тот же момент на мосту через Обводной канал показался Сазонов. Он шёл, высоко подняв голову и держа на согнутой руке, у плеча, изготовленный снаряд. Было видно, как ему тяжело, а виду подавать не следовало. Уже слышалась крупная рысь... вороные... лакеи... стража!.. Секунды тянулись неимоверно долго.

Вдруг в цокот копыт, в грохот колёс ворвался тяжёлый и грузный странный звук, будто чугунным молотом ударили по чугунной плите. Задребезжали в окрестных домах вылетевшие стекла. От земли узкой воронкой взвился столб серо-жёлтого, по краям чёрного дыма. Расширяясь, столб этот на высоте пятого этажа затопил всю улицу. В дыму промелькнули какие-то чёрные обломки...

Когда Савинков подбежал, дым внизу уже рассеялся. Нестерпимо пахло гарью. Шагах в четырёх от тротуара, прямо на обожжённой мостовой, рядом с изуродованным трупом Плеве лежал Сазонов. Он опирался левой рукой о камни, пытаясь подняться. Железнодорожная щегольская фуражка слетела с головы, и темно-каштановые кудри упали на лоб. По лбу и щекам текли струйки крови. Ниже, у живота, расползалось тёмное кровавое пятно. Глаза были мутны и полузакрыты.

Но он узнал склонившегося над ним товарища и разжал губы:

— Ваня прав... прямо под ноги... Ухо-дите!..



Савинкова оттолкнул бледный, с трясущейся челюстью, полицейский офицер — как оказалось, пивавший у англичанина чаи знакомый пристав — и то же самое повторил:

— Уходите... от греха подальше!..

Израненный Сазонов находился уже в надёжных руках полиции. Надо было спасать, уводить, разгонять по другим городам остальных подельников. Без команды они не тронутся с места.

III

Савинков не нашёл Азефа ни в Вильно, ни в Варшаве. Тот узнал об убийстве Плеве из газет и, не дожидаясь никого, выехал за границу.

Пришлось связываться с Центральным комитетом, который находился в Женеве. Да и жену повидать. Везде сопровождавшая его Дора Бриллиант и так в недоумении посверкивала своими чернущими глазищами:

   — Как вы живете... как так можно?!

   — Можно.

   — Вы не любите свою жену!

   — Люблю... когда возле меня нет никакой Доры.

   — Вы даже не думаете о ней!

   — Думаю... когда вы не сбиваете мои мысли.

   — Бросьте, Борис Викторович. Вы жестокий... вы неисправимый циник!

   — Неисправимый, верно, Дора. Бомба и цинизм — одно и то же.

   — Неправда! Я делаю бомбы... но я плачу при этом! Вы, вы... плакали когда-нибудь?

   — Представьте, милая Дора, не приходилось. Всё некогда. Революция, Дора, революция.

На него смотрели полные слёз глаза, а он думал: «Зачем, зачем связала свою судьбу с террористами эта печальная молчальница? Всё женское, всё личное у неё свелось к одному: бомба! Положим, бомба — суть и моей души, но я-то мужчина. А она? Неужели ей не хочется иметь дом, семью, детей, наконец? Откуда у нас у всех эта жестокость? Она редко смеётся, даже и при смехе... Даже и в постели... глаза её остаются строгими и печальными».

Он не видел, не понимал, что зеркало души отражает то же самое и от него самого. Действительно, когда он плакал, когда смеялся последний раз... даже лёжа в обнимку с очередной Дорой?..

Смеяться и плакать из всех них мог разве что Иван Каляев. За десять дней до рокового броска под губернаторскую карету он писал — и не кому-нибудь, а жене Савинкова, затерявшейся в Европе вместе с сыном Вере Глебовне:

«Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое сияющее солнце. Точно я оттаял от снега и льда, холодного уныния, унижения, тоски по несовершённому и горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба, немножко тепла и безотчётной хотя бы радости изголодавшейся душе. И я радуюсь, сам не зная чему, беспредметно и легко, хожу по улицам, смотрю на солнце, на людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Ещё несколько дней тому назад, казалось мне, я изнывал, вот-вот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и бодр. Не смейтесь, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу, холодно, неприветливо и безнадёжно за себя и других, за всех вас, далёких и близких. За это время накопилось так много душевных переживаний, что минутами просто волосы рвёшь на себе...

...Может быть, я обнажил для вас одну из самых больных сторон пережитого нами?- Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим, бестревожно-радостным, весёлым, как это солнце, которое манит меня на улицу под лазурный шатёр нежно-ласкового неба. Здравствуйте же, все дорогие друзья, строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые мои, мои дорогие детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи солнца на тающем снегу».

Конечно, это писал человек, не зря носивший кличку Поэт, но даже и поэт найдёт ли такие слова для женщины, к которой равнодушен?..

Муж этой затерянной в Европе женщины знал его любовные излияния... муж не осуждал. У него была другая любовь — к бомбе ли, к революции ли, всё едино. Его звали дела.

Дороги, дороги! Скитания по вокзалам, случайным приятелям и гостиницам. Теперь вот — в Женеве. Под ликующие возгласы своих однопартийцев:

   — Слава нашей Б. О.!

   — Борису Викторовичу!..