Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 119

Патин, привыкший к неожиданностям, согласно кивнул.

   — Я уеду в Москву ночным. Вы меня не провожайте. Занимайтесь своими делами. Заодно проверьте, не привязался ли какой провокатор. Что-то мне показалось — был хвост.

И тут нечего было отвечать, всё ясно.

   — Видимо, это моё последнее возвращение в Москву. Мой штаб теперь будет в Рыбинске. Как вы понимаете, на нашего генерала Рычкова надежды мало. Сами будем генеральствовать — с помощью таких отличных полковников, как Бреде и Перхуров.

Когда прибыли на Гиблую Гать и пленники увидели понастроенные балаганы, взводный унтер не мог скрыть своего удивления:

   — Да-а... А мы-то думали, что с одними бабами воюем!

Савинков не стал ему ничего объяснять, просто велел занять один балаган и обживаться. Унтер с пониманием заверил:

   — Не сомневайтесь. Без вашего приказа мы отсюда не уйдём.

   — Не уйдёте, — посмотрел ему прямо в глаза Савинков.

Настроение у него было прекрасное.

Когда уже около полудня распрощались и с пленниками, и с провожатыми и сели окончательно на своих отдохнувших лошадей — до этого большей частью ехали в телегах или брели пешком, — он всю обратную дорогу нет-нет да и вспоминал:

   — Ну, поручик Патин! Я бы не додумался так удачно с бабой развязаться.

Патин не сердился. Было ему не то что обидно, а как-то тошно.

Видно, это стало слишком частым явлением, если день спустя, уже в Москве, Савинков говорил:

   — Вы слышали? Мальчишку-корнета, и при такой-то младости уже георгиевского кавалера, на глазах всего Казанского вокзала бросили под поезд только за то, что он отказался снять боевые погоны. В наши планы сейчас не входит мелочными эксами заявлять о себе, но простить нельзя. Главный убийца известен. Кто берёт его на себя?

Как в старые времена, руки подняли все присутствующие. Но Савинков остановился глазами на самом молодом подпоручике:

   — Вы.

   — Благодарю за честь! — вскинул тот кудрявую мальчишескую голову, прикрытую бутафорской пролетарской кепчонкой.

«Ещё один», — подумал Савинков, холодно и рассудочно; чутьё его не обманывало: мальчику этому обратно не вернуться, потому что варвара-судию искать следовало в Чека...

Он внимательно, хотя и отстранённо, выслушал доклады об отправке своих полков из опасной и уже переполненной офицерами Москвы. После Мирбаха, невольно помогавшего им, надеяться больше нечего — нетерпеливые и тупоголовые спасители России грохнули посла... как когда-то он грохал великих князей... Но — время, господа?! Время совсем другое. В бытность свою парижанином-журналистом, он чёрной печатной краской мазал ненавистных бошей, в Москве же — не возражал, чтобы везде вхожий латыш-полковник Бреде пил с Мирбахом вино дореволюционных погребов. Во имя... да, во имя великой России! Не смейтесь, господа, над сентиментальностью писателя Ропшина.

Он, оказывается, уже который раз спрашивал одно и то же:

   — Ярославль? Ярославль!





Может, и ему не первый раз отвечали:

   — ...да, повторяю: шестьсот на месте, пятьдесят на подходе, остальные...

Остальные — это и есть тот самый, потерявшийся в дороге остаток. Чего доброго, славные гвардейские господа офицеры по купеческим запечьям поприжились! Он вызвал следующий город:

   — Рыбинск!

   — Четыреста с лишком...

   — Лишку не бывает. Дальше.

   — ...четыреста сосредоточены в окрестных пригородах. Принимая во внимание, что город небольшой, всех собрать в центре нельзя, и потому...

По тому или по этому пути — лишь бы «путём», как любит говаривать полугосподский-полукрестьянский поручик Патин. Как-то он там поживает?..

   — Муром! Доктор Григорьев?

Да, такие дела: всем муромским офицерским отрядом командует земский доктор. Славный командующий! Он прибыл на совещание, как и положено, с докторским саквояжиком. Отчасти в целях конспирации, отчасти и по надобности: мало ли что на войне случается...

   — Немного, — протёр он пенсне. — Семь десятков. Но люди надёжные и беспрекословно преданные, поскольку им...

Поскольку им — по семнадцать, восемнадцать, как тому лихому корнету, и перед лицом смерти не захотевшему сбросить царские ещё погоны?..

   — Владимир!

   — Тут близко от Москвы, следовательно, всё будет по расписанию...

По какому расписанию хочет жить неповоротливый Владимир, знать не хотелось. Чуяла уставшая от всех этих конспираций душа, что там не прочухаются до второго пришествия...

   — Кострома?

   — Кострома — как строма! Туда уже отбыл драгунский полк, один пехотный, половина артиллерийского...

И этот доклад, слишком уж бодренький, не мог ввести в заблуждение. «Полк», а чего доброго и «дивизия»! И докладчик не хуже Савинкова знал, что это всего лишь офицерский состав, в лучшем случае восемьдесят шесть человек, получающих положенное офицерское жалованье и мнящих себя уже во главе полков. Но где взять не только артиллерию для беспушечных артиллеристов, не только гвардейцев — обыкновенных волонтёров, каким был он, петербургский дворянин Савинков, во французской строевой форме, ещё при первом натиске немцев на злополучной Марне? Савинков сердился уже и на собственные воспоминания. Эк нашёл время! Жить приходилось не прошлым — сегодняшним, гнусным, опошленным днём. Пошлость была уже в том, что сидят они, такие распрекрасные гвардейцы и гренадеры, в вонючем подвале близ Таганки, куда в былые, кажущиеся уже фантастическими, дни не всякий карманник и не всякая проститутка решались зайти, «брезговали», честь свою берегли. А им вот, людям голубой крови, брезговать не приходится, они торчат на заплёванных ещё в прошлом веке стульях, вытирают шеи, а кто и лысины, давно не стиранными платками и разглагольствуют, что будет лучше после победы — республика или монархия, а если монархия — так конституционная или самодержавная, а если республика — так президентская или парламентская?.. С ума сойти можно! Савинков смотрел на своё ближайшее, самое светлое, окружение, но чистоты в душе не чувствовал. Была она, как и стулья этого воровского вертепа, заплёвана и загажена всеми прошлыми наслоениями. Генерал! Ба-тюшки... «Генерал террора»!.. Это звание он носил на своих плечах давно, носил вполне гласно и самодовольно... хотя какое к чёрту довольство? Обманывать себя не приходилось. Уже два десятка лет он скитается по конспиративным квартирам и мается наполеоновской дурью. Но Наполеон потому и стал Наполеоном, что интеллигентской гнилью не был заражён; он просто сказал: «Французский солдат считает за честь умереть во имя меня». А русский?.. Умрёт, конечно... как этот мальчишка-подпоручик; умрёт в своём пошехонском Рыбинске Патин; умрёт, как бокал шампанского выпьет, полулатыш-полурусак Бреде... ну, десятки, даже сотни других, включая и его самого, Савинкова... но много ли их на такую великую Россию? Почему она, позабыв и стыд, и честь, идёт за каким-то безродным Бронштейном, за каким-то Ульяновым?!

Едва ли кто догадывался, какой гремучей смесью заряжалась сейчас его грудь. Да едва ли кто и знал об этой смеси.

Он знал. Не одна Дора Бриллиант гремуче жизнь покончила — и Мария Беневская без рук осталась, возясь в гостинице с этой смертельной смесью. Когда на звук взрыва в её номер прянули служащие гостиницы и полицейские, не только стены, но и потолок был в крови. Ошмотья мяса, голая ободранная грудь прекрасной Марии — что может быть хуже? Помнится, он её, как и Дору, уговаривал: «Маша, ради всего святого — осторожнее. Хотя бы ради меня?..» Беневская, в отличие от Доры, даже застрелиться не могла — пошла на каторгу с культяшками, не в силах собственные трусишки натянуть... Красавица аристократка Татьяна Леонтьева, не успев подорвать себя, во французскую тюрьму, а потом и в дурдом угодила... Вот что такое гремучая смесь! Вот что было сейчас у него в груди. Ничего не выражало бесстрастное лицо, но душа ехидничала: «Браво всеобщей забывчивости — брависсимо! Не изволите ли откушать? Варево прямо-таки мефистофельское, но с сахарком, что по нынешним временам не так уж и плохо».