Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 119

Он покуривал неизменную сигару и сквозь щель занавески посматривал на мятущуюся толпу, которая ещё не так давно, при прошлогоднем Брусилове, и во время июньского наступления, при нынешнем Корнилове, была грозной, для немцев просто недоступной армией. Но этой армии уже не существовало... За два месяца, с помощью Тоцких-Троцких, она окончательно развалилась, и почему немцы, взяв Ригу, вступив в Финляндию, торчат где-то под Нарвой и не берут Петроград — сказать никто не может. Скорее всего, та же анархия, что и здесь. Немцам тоже хочется жрать и грабить.

Потому они в первую очередь прут на хлебную Украину, не встречая никакого сопротивления. А ведь и надо-то совсем немного... Рассказывали, и вполне достоверно, что десяток офицеров во главе с полковником, не надеясь уже на солдат, скрытно выдвинулись с двумя толевыми пушками и четырьмя пулемётами в передний дозорный окоп и так встретили наступавший, тоже под палкой, немецкий полк, что он бежал с криком: «Русиш дивизион!» Так можно ли воевать в таком положении?..

Мысли прервал на какой-то заштатной станции особенно похабный ор за окнами:

   — Таперича слобода! Какая ещё военная министра?..

Фуражки сыпались уже вместе с кровавой пеной.

Сейчас пойдут в ход приклады — по стёклам... Савинков деловито приготовил ещё два запасных пулемёта — для себя и для Патина. Не царские времена, браунингами не отобьёшься.

К счастью, машинисты были надёжные. Не дожидаясь положенного звонка, рванули прямо на красный свет и уже поодаль, за станцией, остановились, едва не врезавшись во встречный: на последней стрелке, чирканув концевым вихляющимся вагоном по поручням паровоза, пронёсся всё с теми же орущими, стреляющими куда попало солдатами.

Несколько пуль просвистело и над столом со штабной армейской картой. Савинков придержал за руку Патина, который хотел вдогонку угостить славную солдатскую братию, ехавшую явно по своим деревням:

   — Не надо. Давайте лучше выпьем.

И когда уже поуспокоилось, вроде бы для себя, но всё же вслух, разговорился:

   — Ради чего всё это? Я годами скрывался в подполье, я вечно болтался между тюрьмой и виселицей, я рвал в клочья своими бомбами царских министров, губернаторов и великих князей — и что? Чтобы эта вот сволочь, — он кивнул на раздрызганное пулями окно, за которым проносился очередной увешанный солдатнёй поезд, — потерявшая всякий облик человеческий, бросала фронт и матушку-Россию и мразью вооружённой расползалась по стране? Грабила своих же мирных жителей? Когда-то это мародёрством называлось и каралось расстрелом... Знаете, поручик, появилась мысль: не послать ли в Тобольск за Николаем? Да-да. — Не будучи пьяницей, он выпил всё-таки ещё рюмку. — Мой приятель, соратник, эсер Макаров, у которого, кстати, после возвращения из эмиграции мы останавливались, — так вот он, оказывается, и отвозил всё царское семейство в Тобольск. Боимся? Чего? Монархии? Парадокс истории... Я, социалист, начинавший даже с большевиками, я, давний эсер, вместе с царём и на большевиков плевавший, теперь говорю: выбора нет. Свобода? Братство? Демократия? Все пустые слова! Есть власть — и есть безвластие. Ничего иного! — Он помолчал, понимая, что ничего существенного предложить не может. — Знаю вашу честность и преданность, поручик, потому и скажу: если не удастся сговориться с Корниловым, так что же останется?.. Думайте.

Поезд подходил к Могилёву, к Ставке Верховного главнокомандующего. Здесь уже не было разнузданной солдатни. Прямо образцовый, как и раньше, порядок. Вот что значит сила! Власть!

Но ведь власть-то эта держалась на клычах Дикой дивизии, которая беспрекословно веровала в своего «бóяра»? Совдеп в Могилёве безмолвствовал. На всех постах бронзовозаматеревшие текинцы, белые папахи, кинжалы за поясами, неизменные кривые клычи. Ставка находилась в том самом губернаторском доме, где около двух лет прожил государь, и недавний разговор со своим адъютантом как-то больно ударил Савинкова по сердцу: «Всё тот же парадокс! От царя отреклись, а живём в царских хоромах... как и Керенский, и другие».

Впрочем, генерал Корнилов мало напоминал «других» — просто здесь как была, так и оставалась Ставка двух необъятных фронтов — европейского и азиатского. Следовательно, связь, коммуникации, склады, казармы, лазареты. Да и сам Корнилов, сын сибирского казака и калмычки, мало походил на прежних генералов. Невысокий, жилистый, с зоркими, прищуренными глазами, он с первого взгляда отметал всякое двоедушие. Легенды о нём ходили ещё с Туркестана, когда он в чине капитана Генерального штаба напросился в глубокую разведку по Афганистану, и всего-то с двумя верными джигитами-туркменами, откуда после всех безуспешных предыдущих попыток вернулся с подробными планами и снимками английских укреплений, — не сиделось тогда англичанам на дальних подступах к Индии, хотелось и к российским провинциям подобраться. Легенды эти, причём самые достоверные, росли вместе с чинами и ранними морщинами, — он уже и сейчас ликом походил на китайского божка. Не зря же так, не за страх, а за совесть, сроднился с кавказцами-текинцами. А после дерзкого и, казалось, безнадёжного побега из австрийского плена ему не требовалось ни громового голоса, ни стрекота телеграфов — он больше уважал громовые раскаты пушек и ровный рокот пулемётов. Не его вина, что так успешно начатое июньское наступление было бездарно, а проще говоря, предательски задушено в Петрограде онемечившимися руками Тоцких-Троцких и безвольно-морфинистскими — Керенских. Начавшееся отступление обернулось повальным дезертирством. Корнилов мог ещё держать в железной дисциплине свои ближайшие дивизии, но уже не властен был над совдепами и временными министрами, которые с двух концов, но одинаково безумно сжигали, разлагали армию.

Что-то трагическое проступало в его застывшем лице. Но Савинкову не приходилось выбирать: не было сейчас в России более надёжного человека, чем Корнилов. При нём и Керенский вместе с окружавшими его агитаторшами-истеричками мог показать надлежащую власть.





Навязывать своё мнение такому человеку бессмысленно, но и скрытничать негоже: всё поймёт с первого взгляда. Добравшись до Ставки и даже не отряхнув дорожную пыль, Савинков начал без всяких предисловий:

— Лавр Георгиевич, вы смотрите на меня как на башибузука-революционера, я на вас — как на царского генерала. Но мы давно уже не прежние, и мы давно — одно общее. Можем смотреть спокойно на всё происходящее? Немцы идут на Петроград, фронты от повального дезертирства оголяются, и даже странно, что мы ещё держимся... что вы ещё держитесь, по крайней мере, на вашем участке фронта...

   — Вы напрасно льстите мне, Борис Викторович. Да, на австрийском фронте положение помаленьку улучшается. Спасибо, не без вашей помощи Керенский согласился на возобновление смертной казни. Вовремя расстрелянный дезертир и провокатор иногда спасает целый полк. Но при нынешней анархии и при нынешних совдепах, особенно фронтовых, мне от Чёрного моря до Балтийского не растянуться. Коротковаты! — сам того не понимая, артистично развёл он руки по разложенной на столе карте.

   — Если не возражаете, Лавр Георгиевич, к вашим рукам я присоединю и свои, — так же размахнулся от моря до моря Савинков с противоположного конца стола.

Едва ли минуту назад они думали, что руки их сойдутся в таком братском смертном рукопожатии. Белая, холёная рука военного министра и жилистая, тёмная — Главковерха.

   — Аннибалова клятва?..

   — Да, если хотите. Рука об руку.

   — Не замечал я в вас, Борис Викторович, подобной сентиментальности...

   — Не замечал и у вас, Лавр Георгиевич, подобной снисходительности к штатскому человеку.

   — Савинков — штатский? Как вас называли — «Генерал террора»...

   — Если и был генерал, то весь вышел. Браунингом и самодельной бомбой Россию сейчас не спасёшь. Вы — боевой генерал!

   — Да почему же именно я?

   — Потому, что вам доверяют — прежде всего солдаты. Для всех нас — вы последний исход... Надо идти на Смольный!