Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 56

— Скажи по совести. У нас поют песни и про любовь и про войну. А почему не хотят снова воевать в этих краях? Поэты всегда восхваляли победителей и героев.

Ах, этот хитрый, темный, непростой горец! Он, видите ли, на старости лет захотел воевать. Мало он воевал в своей жизни...

— Теперь нельзя воевать, как еще недавно воевали...

— Почему? Это нужно, чтобы молодежь была храброй...

— Когда кончилась война с японцами, американцы сбросили на японцев такую бомбу, что убили сразу десятки тысяч людей и десятки тысяч искалечили. Бомба эта превращает людей в пепел, в пыль. Лучше мир и стихи, чем такое бедствие. Как у вас в горах — ведь слыхали про бомбу?

— Конечно, слышали, но ведь это было давно и от нас далеко. В моих горах тишина. Вон здесь какой грохот на дороге. Ты говоришь — это двадцатый век! А у нас неизвестно, какой век! Говорят, что мы происходим от самого Искандера. Может быть, и происходим. Но мы живем, видимо, как жили при Искандере. Нет у нас никаких машин — ни таких, что кричат разными голосами, ни таких, что летают над головой. Ни электричества, ни книг, ни кино, ничего нет! И дорог нет! У нас есть хорошие колдуны, и им трудно, потому что некого лечить. Все здоровы и умирают вовремя, по-хорошему.

Но зато поют песни; когда человек родится, поют, когда умирает, поют. И пляшут в честь живого и в честь мертвого. Есть у нас снежные леопарды и волки. Я знаю их повадки. И жить в Пешаваре я не смог бы, — закончил он совершенно неожиданно.

— А зачем идешь туда? — спросил Наир-хан.

— Хочу продать шкуру снежного леопарда. Это шкура убийцы любимой козы моей внучки. Мы вместе с Умой кончили его. А в Пешаваре хорошо платят. Есть знакомый купец, еще с давних времен. Я давно его знаю...

Наир-хан позвал слугу, убрали остатки обеда и принесли чай, жареный миндаль, фисташки, халву и сладкие шарики — шакар-пара, пешаварские яблоки и сухие фрукты. Принесли кальяны.

Окружив себя облаком голубого дыма, Наир-хан сказал:

— Все, о чем ты говорил, Катта-Улла, придет в твои горы. И твоя внучка узнает, что такое машина, которая поет и плачет и под которую пляшут новые танцы, такие, что тебе покажется, что это злые духи пытают людей. И ты увидишь такие фильмы, что волосы на твоей голове зашевелятся или, наоборот, ты будешь бросаться на экран с криком мщения. Автобусы поднимутся к твоим селениям по гладкой дороге и будут останавливаться у твоего дома. И радио будет тебе докладывать каждый вечер, что случилось в мире. Мой старый Катта-Улла, времена изменились, и тут ничего нельзя сделать...

Катта-Улла поднял на говорившего свои узкие глаза, в которых были сомнение и лукавство. Он сказал:

— Может быть, может быть, все так случится, как ты говоришь! А скажи, мы будем так же свободны и независимы, как были, или над нами будут господа, которые принесут нам все эти радио и кино и приедут к моему дому на автобусе, чтобы потребовать за все это такую плату, что все мы станем сразу нищими и слугами этих господ? Тогда зачем нам песенки, которые будет петь ящик? Мы и так их поем. Зачем в нас вселятся злые духи и будут корчить наши тела, когда мы сейчас плясками славим добрых духов и они оказывают нам покровительство? И запомни — мы еще не разучились стрелять у себя в горах!

Наир-хан улыбнулся и отвечал уклончиво:





— Как говорит великий наш Икбал: «Сначала меч и борьба, потом красота и музыка». И еще говорит он: «Не один ты вступаешь в эту борьбу, рядом с тобой встают миллионы».

— А этот великий прорицатель жив сейчас? Можно с ним поговорить?

— Нет, он умер одиннадцать лет назад. Сейчас ему строят хорошую гробницу — мавзолей в  Лахоре. Икбал писал о том, как любовь пустилась в поиски и как встретился ей человек. Он светился изнутри своей бренной оболочки. И солнце, и месяц, и звезды можно отдать за эту горсть праха, наделенную сердцем...

— Ача! — сказал восхищенно Катта-Улла. — Послушай, ты стал таким мудрым, что тебя я буду величать «мунши-джи». Раз так, объясни мне, старому горцу, что такое поэзия?

— Это то, что крепче железа и нежнее цветка! Поэзия выше всего! Она дает жизнь всему и скрепляет ее на века. Она говорит голосом сердца и возносит человека на вершины духа...

— Ты говоришь так, точно поклоняешься поэзии, как богине!

— Я не поклоняюсь ей, как богине, но помню, что Икбал сказал, что он как легковоспламеняющийся тростник. На него упала искра, а свежий утренний ветер раздул ее, и сухой тростник горит, как порох, и зажигает своим пламенем сердце друга...

— Ача! Хорошо, очень хорошо! — Катта-Улла прищелкнул языком в полном восторге. Он медленными глотками пил чай, ему было сытно и уютно, но все же он не мог никак принять до конца перемену, происшедшую с его другом. Времена другие, но как жестокий, крепкий человек пограничных стычек и походов стал толстым, спокойным любителем стихов? Это невозможно было понять. Никогда раньше он не подозревал, что в этом неистовом молодом искателе приключений обнаружится душа таможенного чиновника, ушедшего в разговоры, мирные приказания и стихи.

Наир-хан, как будто отвечая на тайные мысли гостя, говорил, затягиваясь и прислушиваясь, как булькает вода в кальяне.

— Мухаммед Икбал родился в Стиалкоте, откуда родом и я. Он учился даже в Англии, он превзошел всю мудрость мира. Знай, что великий полководец и покоритель царств Бабур был прекрасным поэтом, которого помнят и сегодня. «Бабур-наме» — великая книга, которую читают в школах и университетах. Икбал — это голос наших народов. Он назвал нашу страну Пакистаном. Я знаю наизусть множество его стихов. Я даже достал розовый куст из его сада и посадил его чуть выше этого дома, в горах. Туда идти недолго. И никто не трогает этот куст, потому что имя Икбала охраняет его. Я подрезал так розы, что только одна выше всех, яркая, единственная, роза поэзии, цветет там. Роза одна, как и Икбал один. Поэт из Таджикистана читал наизусть Джами, и Саади, и Икбала. Я провел с ним восхитительные минуты. Я поднялся с ним на гору и показал эту розу ему. Советские поэты были в восторге от того, как у нас ценят стихи. Не в каждой стране встречают дорогих гостей стихами, и не в каждой стране гости тоже отвечают стихами.

Я сам не пишу стихов. Но в юности писал, когда еще учился, а ты знаешь, что я получил хорошее образование, однако родные хотели, чтобы я стал военным, и я был неплохим офицером. Но всегда, особенно в наших суровых горах, когда я слышал песни таких горских девушек, как твои, я решал, что уйду с этой тропы, где мне наскучили засады, и выстрелы, и отрезанные головы, в жизнь, где можно мирно работать и знать радости, не требующие  крови.

Старый хитрец Катта-Улла видел, что Наир-хан не притворяется, не обманывает его. Ему нравилось, что он не забыл старого, не стал важным и надменным и с ним можно говорить откровенно, сказать ему о себе все, что хочется сказать. И он начал так:

— Ты раскрыл себя, и я вижу, что, зная тебя много лет, я не знал тебя до конца. Я могу только сказать, что, когда мы с тобой проводили дни, полные тревог и опасностей, ты вел себя достойно, ты был воином, о котором говорило начальство в Пешаваре и давало тебе чины и отличия. Но ты всех перехитрил, потому что твою страсть, твой ум, все твои помыслы ты отдавал своей поэзии. Видно, это и есть твоя настоящая жизнь. Но не каждый раз к тебе будут приходить поэты. Могут прийти и другие люди, тайно или явно несущие с собой оружие и замышляющие против тебя и страны...

Пойми и ты меня. Всю жизнь с четырнадцати лет я в дороге со своим отцом, который любил блуждать по горам и нести тяжелую службу того времени. Не пересчитать, сколько раз я был ранен и сколько раз видел смерть. Ты знаешь, что за жизнь в горах. У кафиров за стол совершеннолетних садились даже мальчики, если они достигли совершеннолетия по обычаю горцев. А чтобы стать совершеннолетним, для этого юноша должен был принести старикам напоказ голову врага, отрезанную им собственноручно. И никто тогда не спрашивал, сколько ему лет. Он имел право садиться за стол со взрослыми воинами. Ты сказал, что тебе надоели отрубленные головы. Но такова была жизнь. Зато я знаю границу, как никто. Теперь я стар, и ноги мои говорят: не всегда мы тебя вынесем так скоро, как нужно, и руки не те. Глаза еще хорошо видят, может быть, потому, что я не портил их, читая книги. Я не скажу, что мне не нравилась моя жизнь, другой я не знаю. Темные ночи гнали меня в такие дебри, откуда нелегко вернуться и опытному следопыту. Я наслаждался, когда удавалась военная хитрость, и тогда, когда я, притворяясь кем угодно, проникал в стан врага и потом наносил верный удар сынам дьявола.