Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 56

Сеяджи устал от дорог, от долгого дня, от этих бесконечно повторяющихся торжеств. Но что он мог сделать, если все хотели отметить его восьмидесятилетие!

Подумать только — он живет на свете уже целых восемьдесят лет!

Разве видели те, кто его чествует, то, что видел он?

В такую бессонную ночь невольно спускаешься в подвалы памяти, блуждаешь по близким и дальним годам, ворошишь воспоминания, ставшие легендами. Сколько он видел, сколько пережил в одном этом старом Мандалае!

Вон сверкает в ночи видная с балкона белая полоска воды. С детства знаков ему широкий, глубокий ров, заросший сегодня камышом, кувшинками, травой. Ров обходит остров, на котором жили когда-то могущественные владыки Бирмы.

Сюда, за высокие красно-белые стены с зубцами и бойницами, вход простым смертным был запрещен. Тут был особый мир роскоши, наслаждений и красоты. На золотом троне сидел повелитель, в Лилейном павильоне с золочеными колоннами жила королева. Кругом стояли сказочные каменные и деревянные павильоны, над ними возносил золотой шпиль главный дворец. Выгнутые мосты с узорными крышами вели из города в этот спрятанный от жизни уголок.

Сегодня можно пройти между поредевших деревьев пустынного парка, постоять над прудами, покрытыми тиной и лотосами, увидеть груды щебня и мусора на террасе, где пустота забвения и горячая пыль.

Японские и английские бомбы начисто смели с лица земли прекрасные дворцы и пагоды, которые давно уже не знали королей. Может быть, только он, Сеяджи, единственный, кто хорошо помнит те далекие дни семьдесят лет назад, когда ему было десять лет и он бродил, охваченный тревогой, вместе с мандалайцами возле стен и мостов и видел, какое смятение царит вокруг. Видел солдат в красных мундирах, тащивших, именно тащивших, так ему тогда казалось, по мосту спотыкавшегося последнего короля Бирмы — неудачливого Тзи-бау.

Он хорошо помнит солдат, бегавших с факелами, стрелявших и вопивших, грабивших дворцы острова. Потом иные из них пьяные валялись на площади, в пыли, иные хватали кричавших, как птицы, девушек прямо на улице. Он видел разбросанную на лужайках сломанную мебель, старые книги, истоптанные тяжелыми солдатскими сапогами.

В руках солдат блестели золотые статуэтки, осыпанные драгоценными камнями, вышитые шелками наряды, дорогие кувшины и чашки из дворцовых комнат. Стояла завеса дыма и пыли. Множество голодных, исхудалых собак бродило повсюду. Еще он помнит маленькие костры у домов. Вокруг них толпились возбужденные мандалайцы. Английские солдаты волокли по улицам тела расстрелянных бирманцев, которых они называли почему-то разбойниками. А это были люди, которые сопротивлялись захватчикам.

Но все же больше всего запомнилась ему та толпа красномундирников, которая гнала последнего короля из-дворца к пароходу на берег Иравади. Люди говорили разное: одни — что король был добрым к простому народу, а что все плохое делала его жена, властная и злая женщина, другие поносили короля за разорение страны, за жестокости и бессмысленные казни. Мальчик же видел одно: вот так кончается власть земных всесильных владык, на смену которым приходят заморские владыки в красных мундирах и черных сюртуках.

Но прошли времена, и старый, умудренный всем опытом долгой жизни Сеяджи стал свидетелем того, как эти новые владыки в пробковых шлемах, надменные и жестокие англичане, тоже обратились в бегство, и это бегство было самым обыкновенным зрелищем. Они бросали свои бунгалоу, свои банки, резиденции, хватали грузовики, нагружали их всем, что попадется под руку, выстраивались в очередь на самолеты, грузились на пароходы, набивали вагоны железной дороги, уезжали даже на мотоциклах и велосипедах. Так кончалась их власть, длившаяся более полувека...

Их сменили новые владыки, маленькие, мрачные желтолицые люди в хаки, на знаменах которых было восходящее солнце. Низкорослый, широкоплечий генерал, прославившийся тем, что он положил начало японскому завоеванию Китая, гордо провозгласил эру «великого восточноазиатского совместного процветания» и поздравил бирманцев с тем, что Бирма входит в сферу этого процветания. Пусть народ Бирмы радуется...





Затем начались те же грабежи и убийства, какие были и при англичанах. Страна стала жить во власти тиранов, безжалостных, коварных и жадных. Они грабили так, точно у них дома ничего не было. Они вывозили все продукты, все станки и машины, все научное оборудование, изделия народных мастеров, материи, мебель, посуду — все, что они находили в домах, в лавках, в музеях.

Англичане, отступая, взрывали нефтяные скважины, взрывали мосты и дороги, топили корабли, портили машины, чтобы они не достались японцам, забывали, что это — народное имущество и оно принадлежит не англичанам, а бирманцам. Японцы и англичане бомбили города и селения. Города горели, как бамбук, падали древние сооружения, в развалины превращались создания великих мастеров. Бирманцы брали оружие и уходили в джунгли, чтобы бороться с новыми угнетателями. Как жалел Сеяджи, что он стар и не может держать в руках оружие!..

Но пришел конец и «великой восточноазиатской эре совместного процветания». Гордый генерал со злыми глазами и коварной, сладкой улыбкой, сидевший, как на троне, в Мандалае, в один мрачный для него день обнаружил, что армия, которая должна была под его руководством завоевать Индию, вдребезги разбита, развалилась, превратилась в толпы бегущих от возмездия зарвавшихся завоевателей. И гордый самурай исчез так поспешно, как будто его никогда и не было в Бирме.

Из лесов выходили бирманские партизаны и отбивали транспорты риса у бегущих самураев, которые спешили поскорее оставить страну, которую они ограбили и усеяли трупами мирных жителей.

Так видел Сеяджи их всех — властителей, по очереди обращенных в бегство! Когда будут убегать последние — не чужие — свои угнетатели: помещики, ростовщики, спекулянты, когда народ будет совсем свободен? Если бы дожить до этого великого дня! Может быть, наградой за все твои труды, за всю жизнь будет это зрелище! Надо дожить! Надо проверить себя на грани лет — подходят трудные годы, вот и в эту душную ночь не так дышится, как прежде.

...В этой ночной тьме рождаются горячие, неведомые волны, точно прибой давно отшумевших страстей и сомнений ударяет в сердце. Видения Мандалая проходят по ночному экрану.

Вот сейчас Сеяджи всматривается в какой-то золотистый блеск, уходящий в синюю полутьму. Перед ним возникает тот золоченый, с неземным спокойствием Будда знаменитого монастыря, в котором было собрание. Он поклонился ему, проходя в зал, как господину этого дома, как скромный гость высокому хозяину.

И сейчас же он увидел себя погруженным в зной не мандалайской ночи, а широкого, блистающего полдня. В тени исполинского баньяна, захватившего полполяны рощей своих многочисленных стволов, под навесом густой темнозеленой бесчисленной, как народ, листвы сидел человек, при одном взгляде на которого было видно, что он отказался от всего земного. Он сидел в священной позе молитвенного раздумья, глубокого, как самогипноз, говорившего всякому, что перед ним ищущий пути. Он разгадывает тайну земных страданий, он уже равнодушен ко всем соблазнам, никакие страсти не поколеблют его каменного сосредоточения, он ждет встречи и слияния с Великим Просветленным, чтобы понять последнюю мудрость мира.

Он сидел совершенно голый, и контраст этого высохшего, аскетического тела и роскошной силы цветущего, сияющего пышной зеленью баньяна был так разителен, что Сеяджи — он был тогда молод и впечатлителен — не мог не остановиться, пораженный многими мыслями.

Да, есть и такой способ совершенствования. Он сам носил оранжевую тогу, читал священные книги, думал, как постичь совершенство мудрости, он знал, что такое Трипитака — Три корзины учений, где записана мудрость самого Гаутамы Будды.

Но здесь, на поляне, пели птицы, цветы, наклоняемые слабым ветерком, точно танцевали в восторге, славя расцвет красок, силу жизни, переливающуюся в самом малом растении, в пыльце крыльев бабочек и в тяжелых, могучих одеждах великанов леса.