Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 62

В то же время феномен атаманщины демонстрирует, что наличие украинской национальной идентичности не означало автоматического подчинения той или иной украинской националистической власти; порой эта идентичность вполне допускала лояльность другим силам, среди которых не последнее место занимали большевики. Неоднородность украинской идентичности имела самые серьезные последствия для тех, кто объявлял себя ее носителями. В частности, это помогает объяснить провал усилий УНР по мобилизации массовой поддержки. Ход Гражданской войны на Украине невозможно понять без учета этого фактора. Поэтому дальнейшее изучение атаманов должно сопровождаться серьезным рассмотрением выражавшихся ими идей.

Игорь Владимирович Нарский.

Первая мировая и Гражданская войны как учебный процесс: Военизация жизненных миров в провинциальной России (Урал в 1914–1921 годах)

В русской революции победил новый антропологический тип <…> Появился молодой человек в френче, гладко выбритый, военного типа, очень энергичный, дельный, одержимый волей к власти и проталкивающийся в первые ряды жизни, в большинстве случаев наглый и беззастенчивый. Его можно повсюду узнать, он повсюду господствует. Это он стремительно мчится в автомобиле, сокрушая все и вся на пути своем, он заседает на ответственных советских местах, он расстреливает и он наживается на революции <…> Чека также держится этими молодыми людьми <…> В России, в русском народе что-то до неузнаваемости изменилось, изменилось выражение русского лица. Таких лиц прежде не было в России. Новый молодой человек — не русский, а интернациональный по своему типу <…> Война сделала возможным появление этого типа, она была школой, выработавшей этих молодых людей{460}.

Эта характеристика раннего советского общества, предложенная Николаем Бердяевым в начале 1920-х годов, удачно вводит в проблематику данной статьи. Приведенная цитата, несмотря на импрессионистскую вольность поставленного в ней диагноза, касается масштаба военизации жизненных миров исторических акторов как «общественно сконструированной, культурно оформленной, символически истолкованной действительности»{461}. Под военизацией жизненных миров в дальнейшем будет пониматься тесное переплетение двух процессов: во-первых, распространение военных практик на институционализированную, «объективную» реальность гражданской повседневности — управление, производство, распределение; во-вторых, приспособление «субъективной», воспринимаемой реальности, сферы толкования и поведения современников рассматриваемых событий к военной действительности. Этим определяется постановка вопросов в предлагаемом тексте. Во-первых, представляется целесообразным вновь задаться не единожды обсуждавшимся вопросом о том, какую роль сыграли Первая мировая и Гражданская войны в формировании советских практик властвования, поскольку проблема соотношения старого (довоенного, позднеимперского) и нового (военного, революционного) опыта в ранней Советской России по-прежнему остается актуальной. Вопрос о том, являлась ли война главной катастрофой XX века или лишь ускорителем наметившихся ранее политических, экономических и социальных процессов, равно как и вопрос о соотношении специфически российского исторического контекста и большевистской идеологической одержимости в «военно-коммунистическом» опыте ранней Советской России, как будет показано ниже, остаются спорными[48]. Во-вторых, следует поставить вопрос о том, какие тенденции (если они вообще поддаются выявлению и адекватной интерпретации) характеризовали состояние ментального «багажа» современников: встраивался ли военный опыт в привычные структуры толкования и поведения, или он ломал их, вызывая болезненную дезориентацию?

Предварительные замечания



Прежде всего, следует напомнить, что постановка вопроса о последствиях крупных исторических событий (в данном случае — Первой мировой и Гражданской войн) с эпистемологической точки зрения относится к самому непродуктивному типу конструирования каузальных связей. Она соблазняет к построению нисходящих причинно-следственных зависимостей — от якобы известной причины к предполагаемому следствию. С точки зрения исторической эпистемологии более надежной была бы восходящая конструкция — от известного факта (в данном случае — военизации жизни в ранней Советской России) к поиску факторов, которые могли бы вызвать ее к жизни{462}. Совершенно очевидно, что в комбинации этих факторов Первая мировая и Гражданская войны могут оказаться не единственными и, возможно, не решающими. Это теоретическое положение тем убедительнее, чем сложнее изучаемый исторический феномен. Влияние мировой войны на индивидуальный и коллективный опыт ее российских современников относится к числу чрезвычайно многослойных, неоднозначных и трудноуловимых явлений хотя бы уже и потому, что «связанные с войной перемены распространялись в ее (России. — И.Н.) территориальном и социальном пространстве неравномерно и ощущались порой весьма опосредованно»{463}.

В целях соблюдения осторожности при описании тенденций к военизации жизненных миров я прибегаю к понятию учебного процесса. Речь пойдет не о прямом заимствовании и механическом воспроизведении военных институциональных практик и поведенческих образцов, а об их приспособлении к конкретной ситуации, что свойственно для обучения как процесса «не только репродукции, но и модификации знаний»{464}. Ключевой категорией для исследования Первой мировой и Гражданской войн как учебного процесса является опыт. Среди историков, ориентированных на изучение опыта, существует оправданная тенденция к проведению ясной границы между трудноуловимым для исследователя непосредственным опытом и отложившимися в источниках интерпретационными дискурсами{465}. Этот подход базируется на убеждении, что опыт возникает в результате коммуникации (или вербализации): «Понятие “опыт” включает в себя субъективные категории: разговоры, современные и более поздние рассказы и воспоминания — в общем, дискурс участников и их потомков о войне. Все эти компоненты образуют индивидуальный и коллективный опыт»{466}. Однако в силу ряда причин не только непосредственный индивидуальный, но и дискурсивный коллективный опыт участников и свидетелей российских событий 1914–1917 годов является труднодоступным для исследователя. Этот опыт представлен прежде всего относительно немногочисленными и созданными преимущественно в эмиграции текстами представителей (бывшего) «образованного общества», с 1917 года подвергавшегося стигматизации, а также мемуарами новой большевистской или околобольшевистской элиты. Слабым местом источников в первом случае является стереотипное представление об отсталости, темноте, «некультурности» населения{467}, во втором — идеологически выверенные клише о революционной сознательности масс{468}.

В данной статье действительность рассматривается как социально конструируемый феномен{469}, а опыт — как совокупность (дискурсивных) техник конструирования и обработки действительности{470}. Исходя из такого понимания действительности и опыта, исследователь должен постоянно учитывать, что формирование опыта представляет собой перманентный, длительный и открытый (учебный) процесс, в ходе которого действительность исторических событий начинает создаваться еще до их начала и продолжает конструироваться и подвергаться толкованию и перетолкованию после их завершения. Российский пример Первой мировой и Гражданской войн является яркой иллюстрацией головокружительно быстрого переосмысления действительности и опыта в ходе военных действий и по их окончании. В частности, Первая мировая война лишь маргинально и имплицитно вошла в русскую мемориальную культуру, поскольку она была потеснена героизированными событиями революций 1917 года и последовавшей за ними Гражданской войны 1918–1920 годов, став войной, в известной степени забытой.

48

Подробно об этом см. раздел «Интерпретационные модели военно-революционного опыта» данной статьи.