Страница 48 из 51
Обида же на Запад порождает и недоверие к либеральным институтам: они представляются навязанными, а ничто навязанное не может быть принято, ибо народы создает и хранит, повторяю в десятый раз, не корысть, но гордость. И потому тем западным политикам, кто всерьез озабочен судьбой либерализма в России, а не своей репутацией неподкупного либерала и законника, следовало бы распекать Россию за чрезмерную щепетильность в соблюдении демократических норм и международного права — это было бы серьезным ударом по авторитарности и правовому нигилизму.
А то даже моя упомянутая однокурсница, прежде уверявшая, что порядочные люди не должны замечать того, что бросается всем в глаза — национальных различий, — даже она начала различать хороший патриотизм и плохой национализм: патриотизм-де это любовь к своему народу, а национализм — ненависть к чужим. Ненависть порождается только любовью, возражал я, она всего лишь реакция на угрозу предмету любви, да и вообще — невозможно желать победы своей команде, не желая поражения чужой, есть даже такое авторитетное мнение, что различия между патриотизмом и национализмом чисто стилистические, как между лицом и рылом…
Но, вместе с тем, если люди пытаются разграничить в национализме добрые и злые начала — что-то же они имеют в виду? Понять-то всегда труднее, чем высмеять.
Вероятно, следует различать национализм созидательный и национализм социальный: первый стремится увеличить число реальных достижений своей страны, второй — добиться их признания на международной арене. Но даже и самый что ни на есть созидательный национализм нуждается в каком-то внешнем признании (тем более что без признания и достижения становятся затруднительными). И даже самый что ни на есть созидательный национализм невозможен без стремления гордиться достижениями своей страны. Ибо гордость за общее дело — важнейший стимул любой коллективной деятельности, материальные стимулы в таких случаях слишком уж мизерны: затраты целиком ложатся на тебя, а эффект делится на миллионы участников.
Но и гордость бывает наступательная и оборонительная. Наступательная требует признать, что, сколько бы ни было красавиц на свете, прекраснее всех Дульсинея Тобосская. Оборонительная же отказывается выставлять свою возлюбленную на конкурс красоты в гордом убеждении, что, сколько бы ни было красавиц на свете, его Дульсинея ему все равно милее. Такой влюбленный умеет превратить в достоинство практически все: худа — так никого нет легче и стройней, толста — величие осанки видно в ней, будь хитрой — редкий ум, будь дурой — ангел кроткий…
Мы все любим лишь нами же идеализированные образы, а потому ничья идеализация не лучше моей, — эту логику оборонительной гордости сто лет назад принял светский сионизм. Она же более всего пришлась бы впору и сегодняшней России. Особо романтичные сионисты, правда, грезили об особом пути для будущего еврейского государства, который бы объединял лучшие качества Запада и Востока (некое еврейское евразийство), однако тот же Жаботинский лишь издевался над идеей гармонического слияния демократии и деспотизма, динамизма и застоя. Уникальность будущего Израиля он видел не в особых социальных институтах, — они должны были быть полностью западными, — но в психологии: не искать любви, но использовать достижения. Этим «третьим путем», собственно, Израиль идет и до сих пор, как-то незаметно уже принятый в избранный круг «цивилизованных держав», но, похоже, этого почти не заметивший.
Путь сионизма… Чем-то в этом роде мне представляются и наиболее безопасная национальная гордость великороссов, и, одними вожделеемый, а другими осмеиваемый, третий путь России. Путь, пролегающий в пространстве психологии, а не в пространстве реальной политики, в пространстве слов, а не в пространстве дел.
Среди ее воспитателей, кто хотел бы видеть Россию скромной, есть и наивные доброжелатели, чисто по-христиански стремящиеся освободить ее от греха гордыни, но им так же по-христиански можно посоветовать самим прожить без гордости хотя бы неделю, всем уступая и ни на что не претендуя — лишившись гордости, мы бы отступали перед любой опасностью и скулили от малейшей царапины. Скромная Россия просто невозможна, она, как и любая другая скромная держава, рассыплется при первом серьезном испытании, ибо в глазах своих граждан не будет стоить того, чтобы ради нее чем-то жертвовать.
«А, может, оно и неплохо?» — обнадеженно вздохнет немало народу, усматривающего в России одну из главных угроз цивилизованному миру — не задумываясь о том, что ослабление ее национальных амбиций выпустит на волю такие новые амбиции, с которыми «цивилизованный мир» уже не совладает. Под нами кипит такой котел реваншизма униженных и оскорбленных…
Впрочем, это вариант чисто умозрительный. На деле каждый шажок к скромности Россия будет тут же компенсировать озлобленностью и трансформацией оборонительного национализма в национализм наступательный. В обозримом будущем Россия все равно не сделается настолько слабой, чтобы быть не в силах вовлечь мир в катастрофу. Она может стать разве что несколько более слабой и озлобленной или несколько более сильной и раздражающе самодовольной.
То есть благодушной и великодушной.
Только вот на пользу ли цивилизованному миру слишком уж мягкая Россия? Защитит ли его крыша, подпертая колонной из пластилина?
Особые пути из-под особых крыш
Чтобы быть сильными, нужно быть гордыми, чтобы быть гордыми, нужно чувствовать себя уникальными. Однако наши либеральные гувернеры считают всякие разговоры об особом пути России первым шагом к изоляции и агрессивному национализму, если не к полному нацизму.
В пионерлагере это было тоже самое страшное обвинение: ты что, особенный?!. Но если бы этот вопрос услышала наша мама, она бы несомненно ответила: конечно, особенный! Те, кого мы любим, всегда особенные, ординарны и взаимозаменяемы только те, к кому мы равнодушны. И мир, а в первую очередь наши конкуренты, с утра до вечера учит нас скромности, поскольку именно высокая самооценка придает нам сил, и в конце концов мы овладеваем наукой ни на что не претендовать, пропускать вперед тех, кто поумнее да покрасивее, чего они от нас и добивались. Но когда вдруг в нас кто-то влюбляется и говорит: ты единственный, таких, как ты, больше нет, наша душа отвечает не всплеском скромности: ну что ты, таких, как я, тысячи, — нет, всплеском радости. Именно об этом она и грезила, не решаясь себе признаться.
Каждый человек и каждый народ может любить только тех, кто поддерживает в нем естественное для всякого живого существа чувство собственной уникальности. Зато когда нас оценивают по какому-то чужому критерию да еще и выставляют не слишком высокую оценку, — тогда-то нам и хочется отвергнуть и оценщиков, и самое их шкалу: мы начинаем настаивать на своей особости, когда нам в ней отказывают. Но, поскольку глобализация все больше стран и народов выстраивает по единому ранжиру, а высокие места в любом состязании достаются лишь немногим, то проигравшим поневоле приходится искать утешения в идеологиях особого пути — их расцвет есть реакция на унификацию. И правительства, которые откажутся идти навстречу этой реакции, будут утрачивать популярность, уступая дорогу более услужливым.
Таким вот образом эта могучая психологическая потребность столь многих (в сущности, большинства) народов неизбежно найдет удовлетворение в разного рода идеологиях «особого пути» — только одни из них будут оборонительными, а другие наступательными. Оборонительными идеологиями я называю те, которые декларируют отказ от приза, за который ведется борьба, а наступательными те, которые призывают насильственно захватить этот приз или, по крайней мере, максимально отравить торжество победителей. Уничтожить этот механизм психологической компенсации никому не под силу — попытки его высмеять, изобразить архаической нелепостью могут разве что превратить оборонительные идеологии в агрессивные (направленные в том числе и на своих разоблачителей).