Страница 3 из 51
И пророк с ужасом понимает, что дал людям комфорт, достаток, вежливость, но разбил стереотип их жизни: внес сомнения туда, где прежде все делалось автоматически. А человек силен и спокоен только тогда, когда остается автоматом, управляемым извне, когда по любому вопросу у него есть единственно правильное мнение. А там, где допускаются два мнения, завтра их будет четыре, послезавтра восемь, — они начнут делиться, как раковые клетки… Всеобщее несогласие, то есть всеобщее одиночество, и неуверенность во всем — вот итог свободы и терпимости. Свобода — это рак, оригинально мыслящего человека должно истреблять неизмеримо более неукоснительно, чем скромного убийцу, не покушающегося на общепринятые мнения. Ибо ценность этих мнений только в их общепринятости и заключается. В том, что они ощущаются как святыни.
Я совершенно не склонен к мистике, — святыней я называю любую ценность, в которой мы не в силах усомниться, несмотря на самые убедительные доводы разума. Для кого-то святыней может быть наука, для кого-то нация, для кого-то чужая собственность, для кого-то чужая жизнь, но всегда — что-то внешнее, не лично нам принадлежащее. Устав держаться, мы чувствуем себя вправе разжать руки. Но когда держим над бездной тех, кого любим — и даже не очень любим, — этот миг так никогда и не настает: те, кого мы спасаем, на самом деле спасают нас. Возможно, мы боролись бы за жизнь вдесятеро более мужественно, если бы не считали свою жизнь нашим личным достоянием. Гуманистическая формула «Все должно служить человеку» в мучительных ситуациях обрекает нас на бессилие: человек не может ощущать святыней самого себя.
Как сохранить преданность собственным святыням и одновременно избежать кровопролитного столкновения святынь — сегодня это проблема проблем. Выход, по-видимому, в том, чтобы понять, что по большому счету все святыни не только соперничают, но и дополняют друг друга, служа какому-то более высокому целому. Что это за целое — тоже вопрос вопросов. Довольно очевидно, что и его нельзя открыть в готовом виде, а можно только создать — частью интеллектуальными, а частью (если не главным образом) — художественными усилиями: только они способны придать умственной конструкции чарующее обаяние. Для Дюркгейма целое — это «коллектив», общество. Но какое именно? Семья, профессиональная гильдия, нация, человечество? Дюркгейм как будто не замечал противоречивости требований, предъявляемых всеми этими коллективами. И служить, он считал, можно только обществу, ибо даже Бог есть всего лишь символический образ коллектива.
Но что значит «служить обществу»? Участвовать в системе разделения общественного труда, отвечал Дюркгейм. Но участвует ли в этой системе всеми осмеиваемый художник, стоимость картин которого век спустя будет равна бюджету небольшого государства? Поэт, которым искренне восхищается лишь сотня-другая знатоков? Ученый, труды которого никогда не будут иметь практического приложения? Путешественник, который переносит невероятные тяготы и опасности, а часто и жертвует жизнью, чтобы добраться до какой-то точки земного шара, куда ничего не стоило бы долететь на вертолете, если бы только там кто-то что-то забыл? И более того — служит ли обществу поэт или художник, который так никогда и не находит признания? Не правильнее ли всего считать, что обществу служит всякий, кто увеличивает в нас восхищение миром — и прежде всего, восхищение человеком: да, такому существу стоит жить! И стоит служить продолжению его рода.
Это и есть ответ на вопрос, почему мы себя не убиваем, — потому что наша фантазия позволяет нам преображать страшное в красивое. То есть сходное с культурными образцами. Не имеющие таких образцов лишены и возможности ощутить красоту своего горя.
Но я шел к этому простому итогу через горы цифр и фактов. Сегодня даже интересно перечитать мои заметки конца 80-х.
Спасительная роль объединяющих святынь, мобилизующая роль красоты подтверждаются суицидологической практикой. Однако для трезвых умов такие высокопарности, как Дух, Культура, — в лучшем случае глазировка на булочке. А потому бывает особенно приятно, когда практические деятели признают жизненно важными невещественные ценности. На Четвертом перестроечном съезде народных депутатов СССР директор госплемсовхоза А. Долганов объявил, что в нашей стране ежегодно кончают с собой около шестидесяти тысяч человек — из-за тяжелого материального положения и поругания таких святынь, как Ильич и революция. Знал ли этот печальник, что за те десятилетия (1965–1985), когда подобные святыни царили над страной, число самоубийств удвоилось — с 39,5 до 81,5 тысячи? Зато с началом безбожного очернительства эта цифра упала ниже 60 тысяч.
А вообще, не существует никакой связи между числом самоубийств и материальными условиями жизни людей (бытие не определяет сознания). Но сообщите дилетанту, что чаще всего кончают с собой старики, — разумеется, кивнет он, старость не радость. Скажите, что молодые, — еще бы, у них порывы и незрелость. Скажите, что бедные, — разумеется, от лишений. Богатые — зажрались. Образованные — от большого ума, необразованные — от малого, пьющие — от водки, непьющие — от неумения расслабиться…
Вам не удастся сочинить такой нелепости, о которой он не сказал бы: «Я так и знал». Но среди противоречивых, исключающих друг друга объяснений вы заметите одну закономерность: причины будут приводиться сугубо материальные — имущественные, медицинские, но никогда — духовные, связанные со взглядами людей, их нравами, вкусами, ценностями. Учение Маркса сделалось всесильным потому, что оно отвечало глубочайшей человеческой потребности — жажде простоты, жажде иметь элементарный и универсальный ответ на сложнейшие вопросы мироздания.
И, тем не менее, разгадка проблемы самоубийства кроется главным образом не в материальном быте людей, а в их мнениях, нравах, отношениях друг с другом: ни одна материальная закономерность не сохраняется при переходе к новому социуму или временному отрезку. Вопреки распространенному мнению, люди с возрастом кончают с собой все чаще и чаще (хотя максимум суицидальных попыток приходится на 16–24 года), однако в некоторых странах — в том числе и в СССР — выделяется относительный пик в возрасте «предварительных итогов» 45–54 года. Но в 20-е годы три четверти попыток и две трети завершенных самоубийств приходились на возраст до 30 лет. А в Израиле, Исландии, Новой Зеландии — что в них общего? — наблюдается снижение самоубийств в «стариковской» группе. Шри-Ланка же дает безумный пик в группе 15–24 года (мужчины 70, а женщины 55 ежегодных самоубийств на 100 тысяч человек).
Обычно в бедных странах в несколько раз меньше самоубийств. Но в Венгрии в социалистическую пору было 56 мужских и 25 женских ежегодных самоубийств на 100 тысяч соответствующего населения, а в куда более процветающей Швеции — 28 и 11. А в похожей на нее Норвегии — 17 и 6. А в похожей Финляндии — 41 и 10. Попробуйте разглядеть закономерность: ГДР — 46 и 28, ФРГ — 30 и 16, Австрия — 35 и 15, Дания — 30 и 17, ЧССР — 32 и 12, Япония — 22 и 14, Куба — 20 и 14, США — 19 и 7, Франция — 23 и 9, Болгария — 21 и 9, Канада — 18 и 7, Польша — 21 и 4, Австралия — 16 и 6. Как видите, самоубийств среди женщин меньше, но суицидальных попыток больше (данные не самые свежие, но суть верна).
В Англии более всего были склонны к самоубийству высшие классы, затем чернорабочие, на последнем же месте — квалифицированные рабочие. С другой стороны, в США уровень самоубийств среди белых еще недавно был в два раза выше, чем среди цветных. В начале 20 века было твердо установлено, что самоубийства — болезнь больших городов, но вот в Ленинграде в 1989 году произошло 844 самоубийства, а в Ленинградской области — около 440, то есть «на душу населения» значительно больше…
Понять глубинные причины роста самоубийств невозможно, не вглядываясь в духовные факторы — незримые опоры человеческого бытия. Дюркгейм отмечает, что нет огорчения настолько пустякового, чтобы оно не могло стать причиной добровольной гибели, — это заставляет искать истинную причину утраченной стойкости где-то глубже: закономерный, устрашающий рост самоубийств во всей цивилизованной Европе (в несколько раз за вторую половину XIX века — во Франции их число удваивалось каждые 30 лет) не мог бы зависеть от будничных бед, которых во все времена бывает предостаточно. Дюркгейм практически исключает внешние материальные факторы; о биологических не может быть и речи — биологические параметры не способны так резко меняться.