Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 51



Чтобы выделять субсидии на астрономию, писал все тот же Пуанкаре, нашим политическим деятелям надо сохранять остатки идеализма. Можно бы, конечно, рассказать им о ее пользе для морского дела, но пользу эту можно было бы приобрести гораздо дешевле. Нет, астрономия полезна, потому что она величественна, потому что она прекрасна, — вот что надо говорить. Она являет нам ничтожность нашего тела и величие духа, умеющего объять сияющие бездны.

Вот тут-то мы и нащупали главный рычаг, посредством которого наука оказывает давление на общество: она рождает восхищение и гордость за человека, именно в этом заключается едва ли не важнейшая ее социальная функция — в экзистенциальной защите, в преодолении ужаса ничтожности. Ибо потребность ощущать себя красивым и значительным, причастным к чему-то великому и бессмертному ничуть не менее важна, чем потребность в комфорте, который может быть отравлен единственной каплей страха. Силы хаоса, распада всегда останутся неизмеримо мощнее всей человеческой техники, и наука дарит тем, кто сумеет ею очароваться, самые, может быть, сильные грезы, позволяющие ощутить жизнь чем-то значительным и не заканчивающимся с нашим личным существованием. Эйнштейн однажды прямо сказал, что в гармоническом мире научных теорий ищет забвения жестокой и бессмысленной реальности.

Понимаете? Ищет не адаптации к реальности, а ее забвения. Для адаптации с лихвой достаточно открытий девятнадцатого века. Да и в семнадцатом люди как-то выживали. Я имею в виду семнадцатый век до нашей эры. Равно как и стосемидесятый. Ведь и тогда люди как-то адаптировались к реальности наравне с волками, ящерицами и амебами — и тем на выживание тоже хватало ума. К тому же причиной подавляющего большинства человеческих достижений было вовсе не стремление к улучшению жизни человечества, а желание кого-то превзойти, хотя бы самого себя.

При этом я совсем не уверен, что наши антинаучные предки наслаждались жизнью меньше нашего. Чтобы наслаждаться жизнью, нужен хороший аппетит, который невозможно сохранить, взирая без завораживающих иллюзий в поджидающую нас неотвратимую бездну. Однако, если долго и умело внушать человеку, что экономика первична, а все идеальные потребности не более чем пережиток метафизических и тоталитарных эпох, он может понемногу в это и поверить. Разумеется, лишь на сознательном уровне, томление по высокому и бессмертному его все равно не покинет, принимая форму скуки, тоски, поисков забвения в наркотиках и сектах, как религиозных, так и политических, — но бюджет-то распределяется на уровне сознания!

И если прагматизм окончательно убьет в обществе остатки идеализма, а вслед за ними и приличия, требующие этот идеализм имитировать, исчезнут последние стимулы беспокоиться о науке и культуре. А уж силой они тем более ничего не выдерут — слишком уж немногими сознательно разделяются их ценности.

Но кто, скажите на милость, столько лет проповедовал прагматизм как высшую государственную и политическую мудрость? Кто столько лет вбивал в наш тугой слух, что ценность и цена одно и то же — ценностью является лишь то, что пользуется спросом? Кто повторял и повторяет, что правительство — наемные служащие, нанятые для удовлетворения нужд населения (в массе своей абсолютно безразличного к судьбам романской филологии, экзистенциальной философии и высшей алгебры), а государство — нечто вроде службы быта, а не институт, предназначенный прежде всего для созидания и сохранения коллективных наследуемых ценностей, в число которых несомненно входят таланты наиболее одаренной части населения, — кто все это нам внушает двадцать лет подряд, если не штатные пропагандисты той лакейской и торгашеской пошлости, которую им было по уровню их дарований естественно воспринять как либеральную идею? Кем либеральная идея трактовалась не как средство самореализации наиболее одаренных, а как диктатура заурядности, осуществляемая через рыночный спрос? Может быть, это были выходцы из КГБ? Если так, это была их самая гениальная операция со времен прославленного «Треста» — никакие коммунисты для дискредитации либеральной идеи не сумели сделать и сотой доли того, что сотворило либеральное лакейство.

И пока такая почти внерыночная и почти бесполезная, а всего лишь прекрасная, всего лишь грандиозная вещь, как наука, не станет снова ощущаться общим предметом восхищения и гордости — гордости и перед собой, и перед другими народами, — любое правительство всегда будет поддаваться соблазну отнять средства у бессильных и бесполезных для подкупа сильных и нужных.

А стать самим партией интересов, а не идеалов, ученые не смогут никогда: их слишком мало, их потребности суть потребности крайне узкой аристократической корпорации. Если аристократы духа, единого прекрасного жрецы, открыто выставят свои истинные заботы на всенародное голосование, они получат еще меньше, чем сегодня имеют от правительства. Я не хочу повторять вслед за Пушкиным, что правительство у нас единственный европеец, это не так. Но у меня есть серьезные опасения, что оно все-таки европеец в гораздо большей степени, чем тьмы и тьмы электората. Или, по крайней мере, больше заинтересовано в престиже страны.



Лучше лишний раз повториться, чем остаться непонятым: влияние ученых всегда было основано не на их политической силе, а на престиже науки. Вернуть науке ее былой авторитет — как и вообще внушить людям какие бы то ни было чувства, не приносящие лично им никакой материальной выгоды — хотя бы в какой-то мере способно только искусство. Обаяние науки было создано прежде всего поэтами в широком смысле этого слова — людьми, умеющими изобразить науку чем-то прекрасным и возвышенным. А потому возрождение науки — возрождение уважения к ней — может прийти лишь через возрождение антипрагматической культуры (впрочем, антипрагматична всякая культура, а прагматизм это именно антикультура), — задача на годы, если не на десятилетия — при том маловероятном условии, что этим займется какая-то серьезная общественная сила.

А покуда привязанность народа к науке столь несоизмеримо уступает его любви к футболу (попробовал бы кто-нибудь ликвидировать стадионы!), ей не на кого рассчитывать, кроме как на государство. Причем на его добрую волю, а не на вынужденные уступки, ибо инструментами давления ученые заведомо не располагают и при сохранении своего нынешнего авторитета в массах располагать никогда не будут.

Но пробуждать добрую волю правящего слоя, подчеркивая свою враждебность ему… «Мы ваши враги, а потому вы должны содержать нас», — такой метод агитации слишком уж парадоксален, он рассчитан разве что на святых. Не лучше ли задаться другим вопросом: а так ли уж противоположны интересы науки и власти? Так ли уж опасно неизбежное научное фрондерство и вольномыслие (как правило дилетантское, а потому утопическое, в чем его единственная опасность) для прочного государства? Нет ли у государства и науки общего и притом опаснейшего врага?

Можно назвать сразу двух — это бунт и скука, утрата экзистенциальной защиты, возможности ощущать себя красивым и долговечным. К счастью, бунт обрушивается на нас довольно редко, а потому в промежутках нетрудно делать вид, что он и вовсе не опасен. Но вот бессмысленность существования, она же экзистенциальная незащищенность, плющит рядового человека неотступно — об этом говорит кошмарное число алкоголиков и самоубийц. Успехи науки — как раз те праздники, которыми при умелом преподнесении можно было бы встряхивать монотонное существование простого человека, а заодно вербовать в ряды ученых новых романтиков. Но делается ли хоть что-нибудь в этом роде?

Я не уверен, заметило ли хоть одно средство массовой информации, что 2005 год — это год столетия не только Первой русской революции, но и специальной теории относительности (СТО). Шумихи, во всяком случае, было не слышно. Нам не до науки — мы строим капитализм, а ноблэс, так сказать, обязывает быть прагматичными. Жизнь духа должна быть рентабельной. Мы и дышать откажемся, если нам хорошенько не заплатить.

Удивительно, правда, что эпоха неудержимого роста британского капитализма (чтобы не сказать — империализма) была одновременно эпохой Ньютона и величайшей моды на все научное. И ничего, росту ВВП не препятствовало. Может, у нас потому и капитализм такой мелкотравчатый, вороватый, что совершенно лишен романтического, утопического начала? Либерализм явился к нам в каком-то кастрированном виде — не как ставка на талант, оригинальность, а как всеобщая погоня за ординарностью. В которую, похоже, вступили и ученые…