Страница 25 из 51
Полгода назад он, Михайла Ломоносов, долго размышлял, окидывая взором пространства и времена, охватывая всю Россию, как крылатил ее очами Петр. Вот тогда и определил свое место. Не у подножия трона ему, первому пииту, надлежит стоять, обращаясь к дщери Петровой, не коленопреклоненно, но на подиуме. А для подиума своего он выбрал небо. «Взлети превыше молний, Муза…» Вот откуда он решил обратиться к императрице, дабы она вполне почувствовала, предельно осознала свою державную миссию. Кто мог говорить с помазанником Божиим с небесной тверди? Только Господь Бог:
В устах Всевышнего — его, Михайлы Ломоносова, державные мысли, гражданские чувства и чаяния. Кто еще мог додуматься до такого, тем паче — на такое дерзнуть? Васька с Шуркой, что ли? Кишка тонка! А он, Ломоносов, и посмел, и смог. И при этом ни единым звуком не допустил святотатства и богохульства. А почему? Да потому, что отчетливо ведает свое место. Его поэтический Олимп и Горние Вершины Всевышнего несопоставимы. Он знает сие и разумом, и сердцем: «Священный ужас мысль объем-лет!» Но в земной юдоли с ним сравнятся немногие. Он это тоже сознает. Его место, место первого росского пиита, куда как выше места многих вельмож и уж несравнимо выше места чужеземца Шумахера, хотя в академической иерархии тот и числится наверху. Место Шумахера, этого плута, интригана, проходимца и вора — в чистилище, если не в аду. Потому, стоя у подножия Господней вершины, Михайла судит устами Вседержителя всех пособников дьявола:
В каземате происходят явные перемены. Дышать становится легче — из околенного проема тянутся свежие струи. Прижавшись щекой к каменному подоконнику, Михайла выглядывает наружу. В зазор между кружалом оконца и козырьком соседней стены видна полоска неба. Выцветший от зноя небесный лоскут отемняет грозовая туча. Каземат наполняет сумрак.
— Господи! — выдыхает Михайла. Это запоздалым эхом аукается давешняя оторопь. Прижимаясь лицом к железам, он пьет и тянет всей грудью воздушную прохладу. Ее много, она неудержимо и вольно наполняет его пересохшие грудные мехи. Он тянет со свистом, с жадностью, до головокружения. А свежесть уже течет не струями — в каземат врывается мускулистый и ядреный ветер. Он сушит Михайловы волосы, он треплет солому, брошенную в углу, смахивает со стола бумаги — начатки диссертации «О действии растворителей на растворяемые тела», ворошит страницы книг, что тайком передал профессор Рихман… А следом доносится грозный рокот. Он перекатывается по небесному своду, гулко отражаясь в своде темницы. От этого раската, кажется, начинают содрогаться стены. Михайлу охватывает трепет, но того более — тихое ликование. Он замирает. И тут… Яро пыхает молния. Вспышка на миг высветляет отемневшее узилище. Белым огнем занимаются раскиданные по столу листы — так Михайле видится боковым зрением, — они тут же гаснут, подернутые пеплом сумрака. А следом обрушивается гром. Грозный, непререкаемый, всесильный — это подлинный глас Вседержителя. От его мощи содрогаются не токмо каземат, дальние да ближние заулки, невская набережная, дворцы и хижины, близи и дали, но, кажется, и сама Земля, и вся Вселенная.
— Господи! — благоговейно шепчет Михайла.
Молитвенно сжав ладони, он протягивает, минуя железы, свои руки. И в этот миг на край ладони падает небесная капля. Она крупная и прозрачная, как линза, но в отличие от стекла — живая. Михайла взирает на нее как на чудо. Он едва наклоняет руку, и капля послушно скатывается в пойму ладони. Он еще не верит своим глазам, но сердцем ведает — это чудо. И тут в ладони его падает другая капля, тотчас еще одна, а потом обрушивается целый поток. Михайла смыкает ладони в чашу и жадно тянется к ней спекшимся ртом.
— Господи! — захлебываясь небесной благодатью, шепчет он. — Ты услышал меня. — И все пьет и пьет, не в силах утолить многодневную жажду. До чего ты сладостна, небесная милость, до чего отрадна! Сердце, зажатое каменными тисками, в этот миг распускается, из глаз, сухих и воспаленных, брызжут слезы — это слезы умиления, благодарности, а еще раскаяния. Михайла не скрывает их. В темнице никого. А перед Отцом Небесным ему нечего таиться. Господь ведает, что он открыт и прямодушен.
Последний раз такие слезы точились из его сердца, когда он прощался с Вольфом, своим учителем и наставником. Не говоря лишних слов, мудрый Вольф расплатился тогда с его кредиторами. Жиды-ростовщики встали к профессору в очередь, дабы получить его, Михайлы, долги. Это был урок на всю жизнь. А теперь его, наказанного за невоздержанность и нетерпение, утешает сам Господь. Вон какие небесные дары Он посылает своему непутевому сыну, остужая воспаленный рассудок и утешая натосковавшееся сердце. Знай только ладони подставляй!
Михайла пьет и пьет небесную воду, горстями кидает ее в разгоряченное лицо, и снова пьет. А дождь не утихает. Струи его цокают в ладони, словно ягнятки возле их с Лизой заветной пещеры. Тихая радость сходит на Михайлу. Господь услышал его. Услышал, остерег, наставил и дал укрепу. Это он сознает всем своим существом.
Запоздалый всхлип тревожит грудь. На ладонь падает остатняя капля. Все окрест и внутри замирает. Несколько мгновений Михайла еще остается возле околенного кружала. Сердце бьется ровно, зовуще, как оно бьется тогда, когда на него нисходит вдохновение. Михайла медленно, словно боясь расплескать заветный сосуд, оборачивается к столу. На нем отдельно от других лежит лист с Псалмом. Его передали еще третьего дня. Академический синклит предлагает сделать перевод библейского песнопения, причем как? — одновременно с двумя другими пиитами: Тредиаковским и Сумароковым. Цель такой сшибки Михайле ясна — доконать его. Измученному постоянной голодухой, придирками да нападками академической сволочи, а теперь вдобавок упеченному в тюрьму и истомленному каменным прозябанием, ему, по замыслу герра Шумахера и его прихвостней, не справиться с этой задачей: один из двух соперников али оба разом сделают перевод лучшее, чем он, арестант. В итоге Ломоносов утратит нимб первого росского пиита, и тогда для окончательного укрощения его, низведения до уровня толмача не останется никоих препятствий.
Ах, шельмы! Ах, плутни! Ах, канальи! Уж не сами ли Васька с Алексашкой, применившись к Шумахеру, предложили сей коварный план? С них станется, особливо с Васьки — не зря же в отрочестве с иезуитами обретался. Никак не может смириться, что не он первый…
Сия пиитическая баталия началась заочно, когда он, Михайла Ломоносов, пребывал в Германии. Его «Письмо о правилах российского стихотворства» стало вызовом. А последняя ода — величальная на день прибытия Государыни в Петербург — окончательно расставила всех в сонме пиитов по ранжиру: