Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 93

Он вспоминал все с самого начала — каждое ее слово, каждое движение, которое мог бы, так сказать, истолковать в свою пользу, и вновь и вновь наслаждался ими, причем теперь, когда он вспоминал в третий, в четвертый раз, в них было еще больше меду. Пестрая нить воспоминаний разматывалась в обратном направлении, собирая улыбки, оброненные слова, мягкий голосок, беззаботные взгляды, инстинктивные жесты (какая эта была сладостная коллекция!), — но вдруг обнаружились среди них и равнодушие, и даже холодность… Сразу приуныв, Дюри почти насильно заставил себя переступить ограду мечтаний и перейти к золотой действительности — к зонту.

Несомненно, он мог чувствовать себя счастливым, и не было никакой нужды гадать о выходках какого-то желторотого птенца. С сегодняшнего дня он стал барином, набобом. Теперь он будет проводить свои дни, как князь, зимой поедет в Будапешт или на Ривьеру, летом в Остенде, Монако — словом, станет важным барином, — и взгляда даже не бросит на всяких там поповских сестер! (Так-то оно так, но мысли его все же то и дело возвращались к этой пигалице Веронке.)

Сон не смежал ему глаз, да и как тут можно было уснуть? Перед ним, словно бабочки в глоговском лесу, порхали, носились в воздухе всевозможные планы, один прекраснее другого. А он все отгонял их, все отгонял… Эх, поскорее бы рассвело, чтобы можно было ехать, двигаться.

Карманные часы весело тикали на столике у его изголовья. Он взглянул на них — стрелки показывали полночь. Невероятно, неужели еще только двенадцать? Быть может, часы отстали? Где-то на заднем дворе прокукарекал петух, словно говоря: «Точные у вас часы, господин Вибра!» Из «Замерзшей овцы» доносились слабые звуки музыки. Какой-то загулявший пастух напевал, пригорюнившись, знаменитую словацкую пастушью песню, начало которой в переводе звучит примерно так:

Дюри закурил сигару; курчавый дым и незатейливая эта мелодия повернули вспять прекрасную, алую ткань его мыслей. И в самом деле случается, что «не тот хозяин овцы, кто ее пестует». Вот и зонт, откуда он появился? Собственно, и не появился даже! Ведь его еще нет у Дюри в руках. И если хорошенько подумать, ненамного он к своему зонту приблизился. До сих пор он боялся, что зонт как никчемную ветошь выбросили в мусор, где он и сгнил, и поэтому мало надежд его найти. А что произошло теперь? Все перевернулось вверх ногами, сейчас беда в том, что зонт оказался святыней, церковной реликвией. Что-то теперь будет? И что он скажет завтра глоговскому священнику? Что явился за своим зонтом? Священник, безусловно, высмеет его, ведь он либо святоша, фанатик и свято верит в то, что зонт принес сестре святой Петр, либо он обманщик, фарисей, и тогда не такой уж он дурак, чтобы позволить себя разоблачить.

Снаружи зашевелился ветер, сердито засвистел в клетушке со скверными дверями и окнами, куда госпожа Мравучан поместила Дюри на ночлег. Мебель скрипела, трещала. Хорошо был слышен дальний шум лесов Лисковины. Это там удавленник старается, которого Мравучан поминал. Дюри снова задул свечу, — было неприятно видеть, как забавляется ее пламенем ветер, — зарылся в перину, закрыл глаза; воображение его в темноте разыгралось: он увидел удавленника, который, раскачиваясь взад и вперед на дереве, ухмылялся и кивал ему: «Конечно, господин Вибра, высмеют вас в глоговском приходе!» «Вот проклятое осложнение!» — твердил он про себя, беспокойно мечась на снежно-белых подушках, от которых исходил неопределимый аромат весеннего солнца. (Не напрасно их сегодня развешивали на дворе!)

«Но нет, — вились дальше мысли, — зонт все-таки принадлежит мне. Ведь в крайнем случае это можно доказать в суде. Свидетели тому Столарик, старуха Мюнц, ее сыновья, весь город Бестерце!»

Вдруг он горько рассмеялся.

«То есть как это можно доказать, где мой разум? Ведь зонт принадлежит не мне, а Мюнцам. Папаша Мюнц купил его вместе с прочим непригодным хламом на законной распродаже наследства Грегорича. Следовательно, зонт принадлежит Мюнцам, а меня касается лишь то, что запрятано внутри зонта. Но можно ли предъявлять такую претензию? Могу я сказать священнику: «Ваше высокопреподобие, в рукоятке зонта лежат банковские чеки на две или три сотни тысяч форинтов. Прошу вас отдать их мне, так как они мои…»

Теперь Дюри начал придумывать, что ответит на это глоговский священнослужитель.

Если он верит в святую легенду о зонте, то произнесет следующее: «Убирайся ко всем чертям! Святой Петр не такой дурак, чтоб приносить тебе с небес чеки». А вдруг он не устоит, поглядит, да и найдет в полой ручке чеки, а тогда скажет: «Если уж это святой Петр принес, то, безусловно, не тебе, а мне!» — вынет из зонта чеки и сам предъявит их к оплате. Зачем ему отдавать их Дюри? Чем Дюри может доказать, что они принадлежат ему?

И наш герой продолжал мудрствовать дальше.

«Быть может, посвятить священника в историю моей жизни, рассказать ему все от начала до конца о матери, отце, обстоятельствах его смерти? Предположим, он поверит во все от альфы до омеги: а чего это стоит? Разве все это доказывает, что сокровище принадлежит мне? Пожалуй, нет. Но если священник и убедится, что оно мое, отдаст ли? Ведь он тоже только человек. Что, я в суд на него подам, если он не отдаст? Смешно! Вынет он преспокойно чеки, и какие я тогда предъявлю аргументы, как докажу, что чеки были в ручке зонта?»

Пот лил со лба Дюри, в ярости он кусал подушку. Быть так близко от наследства и все же находиться в такой неизмеримой дали от него! «Черная ночь, дай мне совет!»

А ведь имеет смысл обращаться к ночи! Хорошо сделал Дюри, что попросил у нее совета. Хороший она друг для размышляющих и рассуждающих.



Среди прочих золотых советов неплохо было бы записать: «Каждое великое дело обдумывай ночью, даже если днем ты его уже решил». Ибо у человека есть ночной разум и разум дневной. А вот который из них лучше, этого я не знаю.

Подозреваю, правда, что ни один из них не совершенен. Яркое дневное светило, словно ткач, вплетает в мысли свои цвета, но и ночь роняет в них по перышку из своих черных крыльев. Оба они раскрашивают, отбирают, увеличивают, уменьшают — словом, фальсифицируют. Ночь рисует твою любимую прекраснее, чем на самом деле, врага — сильнее, беды — больше, радости — меньше. Это нехорошо с ее стороны, но ведь ночь суверенна, ей не перед кем отчитываться.

Принимай ее такой, какова она есть, наивный мечтатель, но не пренебрегай ею, когда ищешь истину… Впрочем, разве ты ищешь истину? Да ведь если ты даже столкнешься с ней лицом к лицу — и то постараешься обойти! Нет, я плохо выразился. Итак, не пренебрегай ночью, когда ищешь выход.

Ночь лишь на вид молчалива. Она тебе свое нашепчет так, что и не заметишь. А если не сможет сделать по-другому, то тихонько на цыпочках принесет сон, и в него с неиссякаемой изобретательностью укутает то, что хочет присоветовать.

Ветер в конце концов утих, смолкла и музыка в «Замерзшей овце». Дюри теперь слышал лишь медленное ритмичное жужжание, затем ему почудилось, будто он идёт по глоговскому лесу с Веронкой и ловят они бабочек.

Идут они, бредут среди кустарников, и вдруг перед ними на тропе вырастает старик с кривой золотой палкой, с сияющим нимбом над головой; за спиной у него болтается шляпа, подвязанная на шее веревочкой.

— Вы господин Вибра? — спрашивает старец.

— Да, а вы кто?

— Я святой Петр.

— Что вам угодно?

— Я хочу подписать в вашу пользу одно заявление.

— В мою пользу?

— Мне сообщили, что вы не можете получить зонт. Мой друг Грегорич просил, чтобы я вам помог. Я охотно подпишу заявление о том, что не я дал зонт барышне.

— Это очень мило с вашей стороны, но здесь у меня нет ни бумаги, ни чернил. Пойдемте обратно в деревню!