Страница 45 из 93
— Что вы опять натворили, Иштван Четвертый? Ну, пойдемте наверх! Я так хочу!
В голосе ее звучала все та же нежность и доброта, чарующая сила, способная усмирить зверя. Для большей убедительности она даже ножкой притопнула. Но на этот раз граф не только не утихомирился, но оборвал ее довольно грубо:
— Ступайте, сударыня, к себе в комнаты, да поскорее! Вы уже собрали свои вещи? Проводи ее наверх, Маковник.
Аполка заплакала, услыхав такой окрик. Понграц впервые обращался к ней на «вы». Девушка скорбно сжала свои красивые алые губки, поняв, что ее власть над этим человеком кончилась; она впервые его испугалась: голова у нее закружилась, сердце сжалось, и, если бы Маковник не поддерживал ее, Аполка еще на лестнице упала бы без чувств.
А между тем ей следовало бы радоваться: ведь это был день, суливший ей освобождение. Она и ждала и боялась его, дрожа, словно от холода, хотя поднявшееся над горой Семирамидой солнце залило всю окрестность морем света. Золотое блюдо сверкает в небе, но что-то будет на нем подано!..
— Несите гроб! — приказал повелитель Недеца.
Четверо «казаков» на жердях вынесли во двор творение Матея. Даже смотреть на него было жутко: на крышке этого устрашающего сооружения, напоминавшего огромный сусек, чернел крест, а сбоку, по концам, вырезаны были из дерева черепа, между ними же выбита посеребренными металлическими буквами надпись:
«Здесь на лошади Ватерлоо восседает Иштван Понграц, граф Оварский и Сентмиклошский.
Мир их праху».
Страшный замысел! Старый Ковач, прочитав надпись, рухнул без чувств. Один Матей удовлетворенно потирал руки, радуясь, что все дивятся его творению.
— Лошадь, как стечет кровь, поставьте стоймя в гроб, — распорядился граф, и лицо его выразило неописуемую радость. Казалось, он упивался растерянностью, написанной на лицах окружавших его заурядных людишек. Он был преисполнен сознания собственного величия, в груди его бушевал восторг поэта, нашедшего достойную форму своей мысли. По-видимому, он думал о том, что это его деяние станет легендою и старики из поколения в поколение будут рассказывать ее внукам.
Когда бедное животное водворили в гроб, — шесть человек с трудом подняли лошадь, — Иштван Стречо робко спросил графа, можно ли заколачивать крышку.
— Дурак! — раздраженно ругнул его Понграц. — А как же всадник?..
Тут он повернулся на каблуках и горделиво, упругой походкой солдата поднялся к себе, надел свой лучший костюм — оливково-зеленый доломан с золотыми пуговицами в форме лесных орешков, шафранового цвета брюки с серебряными галунами и желтые сафьяновые сапоги с золотыми шпорами. На палец надел большой фамильный перстень-печатку, который раньше носил на цепочке для часов. Часы граф выложил из кармана: какой дурак будет считать время на том свете, где его и так-то девать некуда!
Когда он переодевался, в комнате послышался шорох. Понграц вздрогнул: «Что это? Уж не смерть ли? Нет, не может быть. Она придет, когда я ее позову». Разумеется, это была вовсе не смерть, а одна из девочек Аполки, испугавшаяся выстрелов и спрятавшаяся в этой комнате. Заслышав шаги Иштвана, она забилась под диван и притаилась там, бледная, сжавшись в комочек, с сильно бьющимся сердечком. Она видела, как Понграц оделся, причесался, подкрутил усы и, подойдя к черному шкафчику напротив (в замке его называли «аптекой»), где стояли всевозможные склянки с разными жидкостями, открыл его, вынул какой-то пузырек и выпил его содержимое. Боже мой, что было бы, загляни он в этот миг под диван!..
Но граф, к счастью, не полюбопытствовал, покинул гардеробную, через большой зал прошествовал к себе в спальню и позвонил пажу:
— Позови Памуткаи, Ковача, Аполку, ключницу, Маковника, капеллана и всю женскую прислугу.
Все быстро собрались.
— Пододвиньте мою кровать к окну, чтобы я мог видеть все происходящее во дворе.
Все не сводили с него глаз: в своей блестящей одежде он казался представительным и бравым, его отечное лицо выражало решимость и упрямство, глаза горели удивительно ясным светом, на лбу запечатлелось олимпийское спокойствие.
— Вы собираетесь лечь в постель, ваше сиятельство?
— Да. Буду умирать.
— Но, ваше сиятельство, ведь вы не больны!
— Мне лучше знать.
Кровать пододвинули к окну, и Понграц лег на нее, предварительно пристегнув саблю, украшенную агатовыми камнями, и только головной свой убор отложил на тумбочку возле ложа.
— Вот так хорошо. Пододвинь свой стул, Аполка, и расскажи, что тебе сегодня приснилось. А ты, мой маленький паж, иди и передай часовому на башне: как заметит, что заклубилась пыль на дороге, — пусть немедленно доложит.
— Уже докладывал.
— Тем лучше.
— Вы, любезный Ковач, пойдите-ка посмотрите, прибыл ли лапушнянский оркестр.
— Прибыл.
— Прикажите музыкантам собраться в соседней комнате. Пусть будут здесь, под рукой.
Старый Ковач вышел. От страха у него подгибались колени.
Однако никто в замке не верил, что граф болен, и его заявление о том, что он собирается умирать, все считали очередной причудой. Прямо беда: не успеешь изучить одни его сумасбродства, как он уже изобрел новые!
Но когда граф начал меняться в лице, приобретавшем постепенно свинцовый, синеватый и даже землистый оттенок, когда он стал по временам содрогаться от какой-то внутренней боли, всеми овладел ужас, а Аполка заплакала.
— Не плачь, мой маленький трофей! Не будь глупышкой, а лучше выгляни в окно, посмотри, кто там приехал.
Он и сам приподнялся на локте и увидел три приближающихся экипажа. Теперь уже можно было разглядеть и лица подъезжающих: в первом экипаже сидели Эстелла и Ленгефи, в другом — «сенаторы города Бестерце», а в третьем — Блази и Тарноци…
— Откройте им ворота! — замогильным голосом сказал граф, обращаясь к Памуткаи.
Аполка же ничего не видела от слез, застилавших ей глаза, разве только, что графу Иштвану плохо.
— Вам больно?
— Очень, — прохрипел он.
— Скорей за доктором! — крикнула Аполка.
Понграц ничего не ответил, только помотал головой. Так же встретил он и капеллана, когда тот подошел к нему с вопросом:
— Причастить вас, ваше сиятельство?
— Не надо. У меня нет никаких грехов. Ни одной из моих просьб бог не выполнил. Его же требования я все исполнил.
Его передернуло, и он спрятал лицо в подушки, но тело продолжало содрогаться. Через некоторое время его страдания, казалось, несколько утихли и он приоткрыл глаза, но теперь они были подернуты какой-то мутной пеленой и закатились под лоб.
— Прикажите оркестру начинать! — сказал он.
Лапушнянцы тихо заиграли марш Ракоци. Граф кивнул головой — очень, мол, красиво. Через полминуты он подозвал к себе Памуткаи:
— Памуткаи, я хочу быть и на том свете верхом на коне. Поместите меня в гроб вместе с конем. Понимаю, что так вот, прямо, это невозможно, ну да не беда, хоть как-нибудь. Вы меня понимаете, полковник?
Памуткаи кивнул головой, по его длинной бороде ручьем катились слезы.
— Эх, Памуткаи, вы просто большое дитя, — сказал граф. Он был в полном сознании, все видел и все замечал. По его лбу струился пот, и Аполка платочком вытирала его.
— Какая ты хорошая, мой трофейчик, — растроганно прошептал Понграц и снова закрыл глаза.
Несколько минут он лежал совершенно спокойно, словно не испытывал никакой боли, как бы дремал, потом вдруг очнулся и нетерпеливо крикнул служанкам, толпившимся за спиной ключницы.
— Чего вы стоите, старушки? Подойдите ко мне и сложите мне руки и ноги, как полагается. Вы знаете как! Живей, живей, я не хочу, чтобы вы своими грязными ручищами касались меня мертвого.
Женщины поспешили к графу и бережно, аккуратно сложили ему на груди руки. Они так и остались лежать навеки: больше он не пошевельнулся, лишь один раз приоткрыл глаза и тихим, слабеющим голосом прошептал: